Мы с Колей Корсуном отошли в сторону.
― Вот тебе, Борис, уже и возвели событие в ранг! Вот тебе и у нас Государственная Дума! ― сказал Коля Корсун.
Мы пошли в мой кабинет.
― Мы узнали про все это только сегодня, ― сказал Коля Корсун. ― А мой гусь, ― он имел в виду своего майора Робертса, ― мой гусь знал об этом уже семнадцатого числа. Я сейчас могу об этом сказать точно. До этого я только чувствовал, что он что-то знает, что получено какое-то известие от его ведомства.
Мы выпили чаю.
― Это у тебя что? ― спросил он, показав на мой рабочий стол.
― Поучение Владимира Мономаха детям! ― сказал я.
― Нет, вот это! ― взял он засургученный пакет со стола.
― А! ― удивился я. ― Почта! Без меня принесли!
― Из Тифлиса! ― прочел он адрес.
― Значит, ничего хорошего, ― сказал я.
― А с Валерией? ― спросил он.
― Никак. И никогда не было как, ― не понравился мне его вопрос.
― Понял, ― сказал он. ― А ведь она тебя…
― Давно и никогда никак! ― снова сказал я.
― Понял! ― снова сказал он.
― А рейда к британцам твой гусь не объявлял? ― спросил я.
― В любой день может объявить! ― сказал он.
Еще в августе командовать всеми британскими войсками в Месопотамии был назначен генерал Фредерик Стенли Мод. Девятого декабря он начал наступление на Багдад и Кут-Эль-Амар. При известии об этом мы поняли, что слезную просьбу помочь нашим наступлением, облаченную в красочное описание обоюдной выгоды такого предприятия, надо ждать с часу на час. Он против двадцати тысяч турок имел более пятидесяти тысяч с во столько же раз большей артиллерией, с мониторами на реке Тигр, с аэропланами. Мы могли бы выделить ему на помощь не более двух-трех конных полков с артиллерийской батареей. Но мы ждали, что запросит.
― В любой день, господит подполковник! ― сказал Коля Корсун и пошел к себе.
От дверей он вдруг вернулся.
― Вот убрали этого Гришку. Держался он при императоре и императрице тем, говорили, что заговаривал цесаревичу гемофилию. А что, Борис, скажи, когда сватали Александру за государя-императора, что, не знали об этой гемофилии в их роду?
Я смолчал. Я хотел сказать, что не могло такого быть, чтобы не знали. Но тогда выходило, что сватали не по своей воле. Тогда выходило самое невыносимое. Выходило, что ― и далее я не мог даже представить, что именно выходило. И я смолчал.
В пакете из Тифлиса был мой расчет потребного количества боезапаса, инструмента, ремонтных деталей, приборов и прочего для артиллерии корпуса на предстоящий семнадцатый год. Расчет был признан расточительным. Какой-то странный для Тифлиса трудолюбивый штабс, возможно, юный выпускник, еще полный сил и надежд на беспорочную службу и подвиг там, в тылу, сообщал мне, что запрашиваемого мной поставить не представляется возможным. При этом он сделал замечательный свой расчет того, в какую стоимость обошлась бы армии доставка запрашиваемого. Им были учтены расходы доставки железной дорогой, морем, гужевым и автомобильным транспортом, расходы на такелаж, на оплату рабочей силы и так далее. И мне стало хорошо от того уже, что он не догадался по юной своей малоопытности включить в эти расходы еще и расходы на производство всего, что оказалось бы связанным с моим расчетом. А вполне он мог бы включить сюда стоимость работ по изысканию железной и медной руд, по изысканию олова, свинца, по выращиванию хлопка для производства пороха, стоимость строительства порохового завода, стоимость угля и мазута для выплавки стали и производства электричества, стоимость выращивания скота вместе с перегонкой его на бойни и затем выделкой шкур для шорных изделий, стоимость работы бумажных фабрик по изготовлению бумаги для конвертов и стоимость сапог почтальона, стоимость подков и подковочных гвоздей. Если бы он все это учел, было бы впору меня судить как государственного преступника.
Порадовался я сему обстоятельству да и взялся за свои колонки и таблицы, где и что я мог бы изменить там в сторону уменьшения. Но нигде и ничего уменьшить было невозможно. И без того запрашиваемого было лишь в половину необходимого. Я посидел просто так и взялся снова, начисто, переписывать своей расчет с тем, чтобы отправить его в Тифлис в прежнем объеме цифр. Свое государственное преступление для самого себя я оправдал тем, что все равно вместо потребного количества нам придет столько, сколько придет.
Утренняя новость не уходила. Ее обсуждали за обедом. Мы с Колей Корсуном сели за стол вдвоем. Потом мы опять ушли ко мне и, возбужденные общим возбуждением, тоже вернулись к новости.
― Что-то за этим последует. Ты как думаешь, Борис? ― спросил он.
Мне не хотелось ничего за этим последующего. Я молча пожал плечами.
― Ты можешь себе представить, Борис, что, например, какому-то из прежних государей пришла бы вот такая записка! ― он вынул из кармана листок и протянул мне. ― Это пришло моему гусю! Он дал перевести мне. Почему ― мне, а не своим шифровальщикам? Думаю, что намеренно. Они же вша, ― именно так, в мужском роде, сказал он, ― они же вша на лобке не потревожат без умысла!
Записка датировалась семнадцатым числом декабря. И якобы она пришла в Царское Село из Нижнего Новгорода. Я прочел. “Самодержцу, кровопийце, царю-хулигану, извергу народному, царишке. Мерзавец ты, паршивый царишка. Гибель будет тебе, кровопийце, виновнику всемирного пожара войны, гибель тебе и твоему семейству. Твое государство будет разрушено, покроено, уничтожено. А ты со своим иродовым семейством будешь растерзан твоим же страждущим народом”, ― прочел я.
― Вот так, друг мой, ― сказал Коля Корсун.
Я ничего не мог сказать.
― Написана семнадцатого. А его убили накануне, шестнадцатого. Записку надо было доставить в Царское Село. Одним днем не обойдешься. Сегодня девятнадцатое. А мой гусь ее уже получил из своего ведомства. Может быть, совсем не из Нижнего Новгорода она, а, Борис? ― сказал Коля Корсун.
Я ничего не мог сказать.
Потом я все сказал сотнику Томлину.
― А у тебя дом есть, Лексеич? ― спросил сотник Томлин.
― Какой дом? ― не понял я.
― Ну, дом. Живут где. Куда тебе поехать, есть? ― спросил он.
― Нет дома! ― сказал я.
― А какого же тогда ты, подполковник, телешишься с Валерией! Кудысь ты, подполковник, опосле войны похрюкаешь? У меня в Бутаковке такой загородки нету-ка! А у ей, у Валерии, папаня заводиком обзавелся! У ей фатера и в Самаре, и в Питере! Папаня ей купил! Выбирай, егорийский ерой! ― сказал сотник Томлин.
― А мне не надо-ка! ― оскорбился я.
― Ну, и уросливый же ваш род Нориных! ― сказал сотник Томлин.
И будто накликал сотник Томлин ― приехала с августа не появлявшаяся у меня Валерия. Ничего из того, что мог я ждать от нее, она не говорила. Она только с ужасом смотрела на меня. Наверно, она от своей графинечки знала что-то такое, чего нам, воякам, серой скотинке армейским офицерам, знать было не положено. Ее распирало желание что-то сказать.
― Вы, наверно, слышали, ― наконец стала говорить она. ― Это невозможно. Я так боюсь. Что-то теперь случится. Вы понимаете, про что я. Я говорю про это убийство. В Петрограде говорят, что монархия гибнет. Вместе с ней гибнет Россия. Вы знаете, в синематографах в Петрограде запретили давать синема, где показывалось, как государь возлагает на себя Георгиевский крест. Потому что, как только начинается, из темного зала сразу голос: “Царь-батюшка с Егорием, а царица-матушка с Григорием!”
― И что же? ― спросил я.
― Нет. Я совсем о другом. Графинечка говорит о том, что в Петроградском гарнизоне скопились все маменькины сынки. Они уклоняются от фронта. И что там у них уже всюду ― революционная пропаганда. Это что такое, революционная пропаганда, Борис Алексеевич? Это против монархии? Это за бунт? Неужели мы все погибнем?
Я видел, что она хотела сказать самое главное, из-за чего, собственно, приехала. Она явно хотела сказать о женитьбе и об отъезде после свадьбы с фронта или даже из России.