Литмир - Электронная Библиотека

Конечно, я не должен был этого говорить. Я перечеркивал корнету всю карьеру.

― Слушаюсь! ― дрогнул голосом корнет.

― Борис Алексеевич! Зачем же так жестоко! Ведь все это закончится очень плохо и для корнета, и для вас! ― ахнули сестры.

Они явно не видели ленивого и, значит, презрительного прикосновения корнета к своей фуражке. Я потому должен был показаться им монстром.

― Прошу прощения, милые барышни! ― сказал я и, как мне ни хотелось остаться при них, то есть как бы побыть в каком-то новом обществе, отличном от моего, сложившегося за два месяца боев, пошел искать свою батарею.

Обе сестры решительно меня остановили.

― Хоть вы и сатрап, но мы вас не отпустим без кофе! ― сказала графинечка и послала Валерию приготовить горячей воды. ― Много мы вам не сварим, дров нет. А на спиртовке приготовим вам хотя бы умыться и на кружку кофе. Да скажите же о вашей одиссее! ― воскликнула она. ― Ведь уже стали говорить, что вы без снарядов, что вас турки окружили!

― Благодарю вас, ваше сиятельство! И все же я пойду! ― столько же решительно, что и они, отказал я и снова извинился. ― К сожалению, я не могу вас пригласить в батарею. Мы в таком виде, что…

― Да полноте! И “сиятельства” прошу не употреблять. И виды мы всякие видывали! И я старше вас годами, потому извольте слушаться! ― весело возмутилась графинечка и сменила тон: ― А вы пойдите сами к командиру этого корнета и объяснитесь! И не упрямьтесь!

Упрямиться я не думал. Во мне стало расти некое волнение, стала меня охватывать некая лихорадка, совсем как при курдской атаке. Я не понимал ее причины. То есть я понимал, что взволновался от женщин, их вида, голоса, их внимания. Но почему я, будучи мерином, тянущим служебную лямку и более ничего не замечающим, вдруг взволновался, ― этого я понять не мог. Мне было очень неприятно от своего состояния. У меня и голос вдруг стал меняться, слова стали резки и обрывочны, а челюсть стало сводить, и в горле появилась спазма. Более всего мне захотелось лечь, закрыть глаза и пропасть ― то ли уснуть, то ли пропасть совсем.

― Благодарю! Но служебные дела! ― кое-как справился я с этими четырьмя словами и пошел.

― Мы вам принесем! ― сказала вдогонку графинечка.

― Благодарю! ― ответил я, хотя намеревался сказать “Не стоит!”

Нашедший меня вестовой Семенов проводил в батарею. Нам досталась полуразвалина караван-сарая ― саманные стены да подобие крыши из кривых стропил, частью закрытых гнилым камышом. Я вошел в нее. Пока еще не потемневшее небо высветило на стенах траву, плесень, мох и местами даже кустарник. Под ногами мягко спружинил толстый слой навоза, отбросов и грязи, дающий сильный смрад. Под ним явно разлагались скотьи останки. И явно здесь было пристанище змеям и скорпионам. В подтверждение моего предположения запищали и бесшумно сорвались со стропил летучие мыши ― наверняка их потревожила змея. Днем, как малопригодное, но все же укрытие от солнца, эта полуразвалина была бы к месту. Но ночью она была не нужна. Я поспешил выйти.

Вся батарея вповалку упала меж орудий и зарядных ящиков, лишь едва остановилась. Лихорадка меня чуть отпустила. Но перед глазами стояли две женские фигуры, ставшие вдруг символом женских фигур вообще, пребывающим в каком-то абстрактном пустынном пейзаже, кажется, как на картинах господина Мунка. Я подумал, что за восемь месяцев боев здесь, в Персии, я стал уставать. Я развязал бечевку на сапоге. Подошва отвалилась полностью. Запах сродни смраду караван-сарая заставил меня закашляться. Мне с таким запахом не было места рядом с видением женских фигур. Они куда-то уплыли. Я потрогал ступню. Остатки спрессованной портянки отвалились. Как и в чем я буду ходить завтра, сказать было невозможно. С помощью Семенова я стянул сапоги и лег прямо на землю. Один из офицеров в Горийском госпитале рассказывал о начальнике его дивизии генерале Р. ― да, впрочем, что за секретности я решил наводить! Начальник одной из дивизий Западного фронта генерал Раух каждую ночь лично проверял, все ли господа офицеры спят в сапогах, не разувшись. Спать в сапогах было его непременным требованием. Исходило оно из соображения, как рассказывал офицер, в случае нужды, то есть нападения противника, можно было мгновенно испариться. Этот трус, по рассказам того же офицера, не разрешал на отдыхе расседлывать лошадей. Можно представить, в каком состоянии были несчастные животные.

Семенов хотел подложить мне бурку. Я отмахнулся и закрыл глаза. Видение женщин появилось вновь. Но пульсирующе и меняюще одна другую стали бить по глазам картинки прошедшего дня. Я открыл глаза. Небо надо мной наливалось тяжестью звезд. Вестовой Семенов сидел подле. То ли звезды отразились в моих глазах, то ли Семенов почувствовал сам, что я не сплю.

― Борис Алексеевич, давайте я вам все-таки постелю! А то ну как эти гады к вам наползут! ― сказал он.

Я опять остановил его и долго, минут двадцать, лежал. Едва я закрывал глаза, картинки дня тотчас надвигались. Снова приходилось смотреть в небо и думать, что я начал уставать.

Об этой усталости у нас с Василием Даниловичем, то есть сотником Гамалием, вышел разговор незадолго перед рейдом. Я уже говорил, что мы с ним сдружились сразу же по моем приходе в дивизию. Он оказался на четыре года меня старше, и ростом он оказывался выше меня на голову, совсем как покойный Раджаб. Это уж, видно, мне по судьбе стало иметь в друзьях высоких, статных и могутных. При своих уже названных характеристиках Василий Данилович был по-детски доверчив и чист. Его физические данные богатыря не давали ему возможности быть джигитом ― едва ли бы какая лошадь выдержала элементов джигитовки в его исполнении. Но наездником он был от Бога. Шашка и пика, не совсем соразмерно смотрящиеся в его руках, то есть смотрящиеся игрушечными, как раз этой несоразмерностью внушали неподдельный ужас ― лишь стоило представить, что они пойдут по тебе. Первый офицерский чин он получил по окончании Оренбургского казачьего училища в двадцать семь лет, а до того послужил рядовым казаком и младшим урядником. Сотня в нем души не чаяла, при том что он был великий сладкоежка и был не прочь покутить. За нынешнюю зимнюю кампанию он получил Георгиевское оружие. При таких данных он, конечно же, имел массу завистников и недоброжелателей, чему примером может послужить тон офицера связи, два дня назад передавшего мне приказ о присоединении к драгунскому полку и сообщившего, что Василий Данилович откуда-то вернулся и потому он являлся везунчиком и любимчиком у Николая Николаевича Баратова.

Перед нынешним рейдом мы с ним вдруг разговорились об этой усталости. Если судить серьезно, я войны не видел. Пять дней под Хопом, два-три дня под Сарыкамышем, рейд на Рабат-Кярим, чуть более пяти месяцев в штабе корпуса и несколько месяцев лазаретов ― это считать за войну довольно трудно. Василий Данилович же зачерпнул ее ковшом, и зачерпнул довольно изрядно, ― с осени четырнадцатого, весь пятнадцатый год и зиму шестнадцатого.

Мы с ним баловались чайкём, как он любил говорить в хорошем расположении духа. Мы сидели в моей утлой ― по-иному и сказать нельзя ― комнатке в здании штаба корпуса. Он откинулся на топчан, хрустко, до посоловения в глазах потянулся и вдруг сказал:

― А как бы я сейчас оказался в своей станице Переяславской, а, Борис Алексеич!

― Что так? ― не придавая никакого значения его словам, спросил я.

― А вот что-то так. Смотрю я сейчас на пришедших молодых, на их рвение, и даже поросячье рвение, на их желание куда-то лезть, куда-то без надобности кидаться, постоянно показывать готовность подставить башку под пулю и тем прослыть храбрецом. Одним словом ― все они орлы. Я же вдруг стал себя чувствовать кастрированным петухом. И важен я, и красив, и взглядом суров, и голосом ― гы-гы! ― громогласен, а вот лег бы я поспать у себя в огороде и спал бы да спал, и никакая курочка меня бы не взбодрила.

Я удивился ему. Но как-либо по-другому, с каким-либо подтекстом, не украшающим Василия Даниловича, его слов я принять не мог. Я принял их за обыкновенное мечтание, и я даже внутренне улыбнулся Василию Даниловичу, как, наверно, улыбается отец своему младому сыну. Тогда я почувствовал себя старше Василия Даниловича.

14
{"b":"238912","o":1}