Так-то вот. И тут ничего не поделаешь.
Преданная тебе Дельфина.
* * *
17 мая.
Дорогой Жан-Люк!
Ты уже наверняка возвратился из Нью-Йорка и получил мои письма. По-моему, ты умолк бессчетное число закатов тому назад… и теперь солнце как раз закатывается снова.
И снова не выдерживаю я, будучи не в силах терпеть это молчание с твоей и со своей стороны. Тебе обязательно мучить меня? Почему ты не можешь хотя бы сообщить, что благополучно вернулся домой?
Отправив письмо, я потом ночами повторяю его про себя. А когда пишу новое, старое изглаживается из памяти, исчезает, как при строительстве метро в Риме исчезали стенные росписи на глазах у рабочих в защитных касках. И я думаю о том, не слишком ли была откровенна в предыдущем письме, не присвоила ли себе слишком много прав, не перешла ли все границы…
С каждым днем, который встречает меня твоим молчанием, я все больше тоскую и все больше отчаиваюсь. Скоро я перестану отличать чувства от мыслей, мечты от действительности, душу от тела, себя от тебя.
Жан-Люк… сколько еще закатов мне томиться и тосковать?
Твоя Дельфина.
* * *
25 мая.
Жан-Люк!
Я совсем извелась. Что ты со мной делаешь? Мне больно!
Д.
* * *
28 мая.
…может, ты заболел, Жан-Люк?
* * *
31 мая.
…а может, сердит на меня?
* * *
4 июня.
…миновал 51 день с тех пор, как я получила воздушный замок. Может, он был прощальным подарком? Я ничего не понимаю. Помоги мне понять!
Д.
* * *
16 июня.
Любимый!
Хочу превозмочь свое жалкое теперешнее состояние (помимо всего прочего, я растянула лодыжку и вынуждена сидеть, задрав распухшую ногу на стул) и настроить себя — а заодно и тебя — на иной лад. Попробую думать о приятном. Честно говоря, я уже не смею придумывать, что мы могли бы делать вместе. И все-таки, раз мои письма не возвращаются, значит, они до тебя доходят.
Вчера мне почудилось, будто я встретила тебя на улице: ты шел впереди, и я пустилась бегом догонять тебя и уже готова была выкрикнуть твое имя, как вдруг ты остановился у витрины. Тут я разглядела профиль и поняла, что — увы мне! — это не ты. По дороге домой я была так расстроена, что не обратила внимания на подвернутую ногу и получила растяжение. Но не будем о грустном, Жан-Люк. Я ведь хотела найти приятную тему, поделиться с тобой чем-нибудь хорошим.
Что бы тебе такое рассказать?
Я могла бы, например, рассказать про один вечер в пору белых ночей, когда мне было одиннадцать лет и мы с папой, мамой и младшим братом сидели за ужином. Вечер был очень светлый — из тех летних вечеров, которые навевают печаль, потому что кажется диким сидеть у себя дома на четвертом этаже и ужинать в такую светлынь. Всё уже распустилось, всё цветет, у молодежи сплошная любовь, а тебя держат за ребенка и никуда не пускают. И тут раздается звонок в дверь. Это оказывается мой дядя, который тогда учился на юриста. Он просто шел мимо… и, разумеется, согласился поужинать с нами, а потом сказал: «Никто не хочет со мной в Тиволи?» До сих пор помню охватившее меня тогда чувство — безумную радость, которая защекотала мне горло и едва не помешала ответить.
Сам поход в Тиволи забылся, но я уверена, что нам разрешили покататься на всех аттракционах и домой мы вернулись без сил. Всё это забылось, а вот щекочущую горло радость мне не забыть никогда.
Тот же дядя однажды на Пасху пригласил нас поехать с ним за сладостями. Мы погрузились в его скромный «моррис майнор» дымчатого цвета, и всю дорогу дядя пел то «Writing love letters in the sand»[22], то датскую песню «Не дари мне больше розы». Он распевал во все горло и при открытых окнах, так что казалось, будто мы попали на съемки кино. В кондитерской он первым делом спросил: «Ну, малышня, чего вам тут хочется?» И на обратном пути автомобиль, помнится, был настолько перегружен сластями, что ехал вдвое медленнее, чем туда. Может, во взрослой жизни мы просто не умеем так радоваться, а?
У бабушки с дедушкой была просторная усадьба, куда мы обожали ездить в гости. Вместе с двоюродными братьями и сестрами мы проводили там каникулы. И я помню, как однажды туда пришла большая посылка от дальних родственников из Америки и нам позволили ее разбирать. Чего в ней только не было! Сейчас уже не вспомнить подробностей, но осталось ощущение изобилия — и восхищения тем, что все это прибыло с другого конца света. В каком, оказывается, огромном и удивительном мире мы живем! В тот вечер он для меня разросся до колоссальных размеров, причем я ни капельки не испугалась. Да, еще в посылке обнаружился пластырь с американским флагом: ничего подобного ему мы раньше не видели. Он был гораздо лучше привычного для нас матерчатого пластыря телесного цвета, который успевал испачкаться и разлохматиться, прежде чем ты переставал плакать. Я укусила себя за палец и сделала вид, что мне позарез нужен новый пластырь. И взрослые поддержали мою игру, а я была безмерно счастлива, что у меня на пальце красуется американский флаг.
Те же бабушка и дедушка прислали огромную — просто колоссальную — посылку с бананами в лагерь, куда меня отправили с детским садом и где я безумно скучала по дому. Помню, как я обрадовалась, что ее прислали мои бабушка с дедушкой. Бананы предназначались для нас всех, зато лежавший сверху журнал «Дональд Дак» был для меня одной. Я блаженствовала!
Благодаря всем этим неожиданным внешним событиям, всем этим приятным сюрпризам я научилась ценить собственное существование.
Мне запомнился еще один летний вечер — когда мы ужинали у старой тетки. Она жила в Гамлетовом городе[23] в таком старинном доме, что, происходи дело во времена Шекспира, дом этот мог бы видеть сам Гамлет. Пока она, то бишь тетка, вместе с моей мамой варила кофе, отец и дядя (на сей раз уже другой дядя) вынесли на улицу стол и стулья, развесили поверх окон картины и накрыли стол к ужину — с хрустальными бокалами и парадными серебряными подсвечниками. Как ты думаешь, нам, детям, это понравилось? Более чем понравилось. Мы были счастливы! Мы были в восторге!
Так же и во взрослой жизни, Жан-Люк, меня осчастливило одно неожиданное внешнее обстоятельство. Своими письмами ты внушил мне чувство, что окружающий мир благоволит ко мне. Эти письма, милый друг, щекочут мне горло неизмеримой, нежданно-негаданной радостью, за что я тебе сердечно благодарна. Приятно было снова испытать с тобой почти детскую радость.
Целую,
Д.
* * *
22 июня.
Господи боже мой, Жан-Люк!
Ты прекрасно знаешь, что на другом конце телефонного провода молчала я (я имею в виду совсем недавно). Я слышала, как ты взял трубку и сказал: «Алё». Слышала, как ты спросил: «Кто это?» Слышала, как ты выдержал паузу, даже слышала твое дыхание, прежде чем ты швырнул трубку на рычаг, оборвав собственное проклятие. И я совсем не раздосадована тем, что ты выругал меня. (Впрочем, зачем было ругаться? Ты же знал, что это я…) Напротив, я счастлива, я ликую оттого, что ты жив. Ведь я уже было решила, что ты умер. Распахиваю душу, чтобы впустить в нее твой голос.
Твоя Д.
* * *
1 июля.
Дорогой Жан-Люк!