Для Флавии Болеслао был великолепным огнеглотателем. Он никогда не наливал ей. И, тем не менее, однажды спустилась ее мать, проститутка со стажем, несомненно, повидавшая в жизни всякого.
— Так и знала, что ты здесь, Флавия, бестолочь.
И, взяв ее за руку, увела. На Болеслао она лишь посмотрела, молча, укоризненно, с иронией и отвращением. Эта элитная шлюха, конечно же, знала о мужчинах все. А Флавия, не подозревая, чем занимается мать, относилась к ней как к маркизе, ведущей интенсивную светскую жизнь. Позже дорогая проститутка никогда не проявляла интереса к новому жильцу. Кому может быть интересен одинокий человек явно без средств? Флавия перестала приходить к Болеслао.
Встречаясь с ним в лифте или на улице, она все еще целовала его в щеки, но отчужденно и как будто чего-то не договаривая. Мать явно настроила свою дочку против него при помощи тех неясных, расплывчатых и странных аргументов, оформленных в причудливые и неуклюжие выражения (злой, нехороший человек, потрошитель и так далее), которые используют в разговоре с детьми, когда хотят оградить их от секса, не упоминая о сексе. Опытная проститутка мгновенно распознала в Болеслао специалиста по малолеткам и сразу же все обрубила. Таким образом, хотя никогда и ни за что на свете он ничего не позволил бы себе с Флавией, Болеслао потерял единственное, что придавало вкус его жизни в новом/старом доме.
Теперь Флавии уже исполнилось пятнадцать или шестнадцать лет. Болеслао видел, как она взрослеет, наблюдая за ней в зеркалах лифта, глядя на то, как она играет у входа в подъезд, разговаривает на углу с приятелем по колледжу, проводившим ее после уроков. Болеслао знает и чувствует, что Флавия это его Беатриче (в школе он читал Алигьери), но ограничивается лишь тем, что следит за мельчайшими изменениями в ее внешности и в детской одежде. И от него не укрылась эта вечно спадающая форменная гетра. Флавия носит форму монастырского колледжа (все проститутки отдают своих дочерей в хороший колледж, принадлежащий, конечно же, сестрам-монахиням).
Болеслао скрупулезный наблюдатель, и у него есть теория по поводу гетр, которые обязана носить учащаяся колледжа. Они должны доходить до колен: та, что носит их всегда натянутыми, причем одинаково высоко, фригидна; это женщина, подчиняющаяся установленному порядку, за ней не имеет смысла ухаживать, она выйдет замуж удачно и по расчету. Та, у которой сползают обе гетры, — неряха. А вот та, у которой одна натянута, а другая наполовину сползла (неважно — правая или левая), обнажая икру, сверкающую светлой апрельской чистотой или легкой золотистой охрой, нестандартна в жизни, доступна, с богатым воображением, и ее нужно добиваться.
Флавия. Уже много лет она лишь здоровается с Болеслао, не поворачивая головы, так же как с остальными соседями, или даже более холодно. Сейчас она поглощена другой жизнью, и этому способствуют период полового созревания, колледж, мальчики. И наверняка на нее все еще оказывает влияние то, что ее мать наговорила ей, пытаясь внушить, что она больше никогда не должна спускаться (подниматься) в квартиру Болеслао, «того сеньора». Она будет вспоминать или думать обо мне как об омерзительном старике, который хотел погубить девочку. Она будет испытывать ко мне отвращение.
Когда они встречаются в рыбном, Болеслао делает вид, что хочет проверить что-то во внутренностях морского леща, которого держит в руках, и полностью сосредоточен на этом занятии, чтобы не здороваться с Флавией, избегая чувства унижения от ее сдержанного приветствия, вызванного необходимостью соблюсти приличия.
Между ними нет ничего общего. И только солоноватый, характерный запах рыбного магазина и секса одинаково обволакивает их. И, по всей вероятности, Флавия уже знает, что означают скрытые от посторонних глаз просоленные миры, фаллические выделения и запах как в рыбном ряду.
* * *
Мотоцикл катится под уклон, по направлению к Мадриду, по шоссе, очистившемуся от снега за счет интенсивного движения транспорта. Ханс рулит, подняв воротник своей куртки астронавта, а Грок обнимает его, прилипнув к спине своего друга, не столько из соображений безопасности, сколько спасаясь от холода, которым веет с заснеженных полей.
Нет ни ночи, ни дня; нет ни земли, ни неба; нет «здесь» и «там»; есть только напористое движение и красный мотоцикл на детских колесиках, пробивающийся сквозь черноту и холод, подобно воздушным судам, летящим сквозь пространство вне пространства и времени. Ветер скорости прогнал алкогольное опьянение и сон. В мире воцарился лунный или сомнамбулический покой, как это бывает во время снегопада. Кажется, что луна упала наконец на землю мягкими хлопьями.
Ханс закладывает вираж и съезжает с магистрали к бензозаправке, почти такой же огромной, как аэропорт. Пока им заливают бензин, Грок начинает теребить Ханса:
— Ханс, я хочу вернуться в Шахразаду.
— В такое время, Грок? Думаю, что уже поздно. Ты запал на Клару.
— Не скажу, что ты ошибся.
— Но сейчас там уже закрыто.
— Для таких клиентов как ты открыто всю ночь.
Они разговаривают, сидя на мотоцикле, пока служащий в желтом комбинезоне заправляет бак топливом. Ханс повернул голову так, что Гроку виден его профиль эфеба, постаревший, но не повзрослевший. Грок выпрямился и засунул руки в карманы пальто. На ходу они у него замерзли.
— Но Клара, скорее всего, спит с каким-нибудь тупым янки.
Вокруг стоит крепкий запах свежего бензина и стародавней авторемонтной мастерской. Грок ловит себя на мысли, что мог бы отхлебнуть бензина, и его пугает перспектива такой стадии алкоголизма, когда человек пьет что попало и это становится для него нормальным. Ему причиняет боль безжалостный реализм Ханса: «…скорее всего, спит с каким-нибудь безмозглым янки». Он чувствует боль в своем списанном на пенсию сердце, представив Клару голой, с выбритым лобком, прижимающейся в постели к щетинистой как у кабана коже отвратительнейшего светловолосого янки.
— Безмозглые янки бывают не каждый день, — отвечает Грок.
Ханс расплачивается, и они снова едут. И нет ни времени, ни пространства, ни света, ни темноты: только луна, бесшумно упавшая на землю и рассыпавшаяся. И в этом есть что-то невыносимо рождественское.
Шахразада закрывает свои двери. Грок заглядывает внутрь, где пахнет отсутствующими женщинами, остывшим дымом и ковром. Один из барменов сообщает ему:
— Сеньорита Клара ушла часа два назад с кавалером.
— Со свиным рылом, с тупым янки?
— Не знаю, сеньор.
Грок подходит к замызганному проститутками телефонному аппарату и звонит в отделение интенсивной терапии. После долгих и мучительных поисков его все же соединяют с Андреа: да, спасибо за звонок; он уже отключен; ты уже знаешь, что все состоится в восемь утра; будут, по всей вероятности, Саура, Бархола, Антонио Лопес и еще кое-какой народ, в общем, его друзья, его товарищи; надеюсь, что ты тоже придешь.
Итак, Андреа уже сменила боль супружеской утраты на пустые хлопоты, направленные на удовлетворение тщеславия: гранды живописи, которым она, видимо, позвонила, придут на похороны ее мужа, что означает посмертное (пусть и кратковременное) признание художника, который не продавал своих картин.
Грок вешает трубку и продолжает расспрашивать услужливого бармена. Похоже, что кавалер на самом деле янки, так как живет в громадном и дорогом отеле неподалеку. Грок выходит на улицу к Хансу, ждавшему его с мотоциклом, работающим на холостом ходу, и дает указания куда ехать. Через несколько минут Грок блуждает в функциональном лабиринте пустого отеля (есть такой бестолковый функционализм, о котором А. сказал ему незадолго до смерти, в тот же вечер: «Что касается Аска, это уже маньеризм функционального»). Он расспрашивает ночных консьержей, объясняет как выглядит разыскиваемый, называет его фамилию (в клубе, кажется, его звали мистер Миллер), и, в конце концов, получает от девушки, одетой как стюардесса в форменную одежду отеля, информацию, что мистер Миллер и смуглая сеньорита покинули отель полчаса назад.