И пьет.
Хулио Антонио мирился со всем этим, потому что Пилар вытащила его из богемы. Поскольку мораль всегда приспосабливается к жизни, а не наоборот, он внутренне/внешне перекроил в прогрессивные взгляды то, что на самом деле было капитуляцией перед состоятельной женой и прихотями дурнушки с хорошей фигурой. Болеслао ненавидит дурнушек с хорошей фигурой. У него таких было всего несколько, и он о них вспоминает как о смертных грехах. «Можно трахать в рот, но нельзя разговаривать с задницей», неизменно повторяет Болеслао. Понятно, в крайнем случае, он переспит с кем угодно. Болеслао всегда чувствовал, что в состоянии заняться любовью даже с паралитичкой в кресле-каталке, если ее лицо, наделенное внутренней или внешней красотой, светится жизнью или смертью (Болеслао не умеет ни высказать, ни обдумать этого про себя молча, подобрав более умные слова). И, напротив, рядом с некрасивой женщиной, хотя и хорошо сложенной, на него нападает стойкая апатия. Короче, Болеслао предпочтет симпатичную козу (хотя такого опыта у него никогда не было) некрасивой интеллектуалке.
У Платона есть одно место, на которое обратили его внимание еще в колледже и которое он всегда помнил (этим и ограничивается его знание классиков): «Любовь — это желание зачать в красоте». В том-то и дело.
А красоту с гораздо большей вероятностью можно обнаружить в кресле-каталке, чем во внешности жены Хулио Антонио. Получается, что я платоник и, в конце концов, напился, несмотря на то, что алкоголь никогда не ударяет мне в голову. Так что я — Платон изнутри, а снаружи — Грок. Любопытный гермафродитизм. Ханс сказал первым, а другие подтвердили… И с этого момента Болеслао сам решает называть себя Гроком. Он не любит цирк. Не любил и в детстве. Ему особенно не нравятся сентиментальное резонерство и дешевые остроты, но он понимает, что возраст и одиночество неизбежно делают из него клоуна. Случай с бутылкой немецкого вина заставил его увидеть это со всей ясностью. Возможно, алкоголь также немного способствует паясничанью.
В жизни встречается никем не придуманная клоунада. Иногда мы, как нарочно, все начинаем делать с неловкостью шута: вставляем ключ в замок зубьями вверх и не можем открыть дверь; нажимаем в лифте не на ту кнопку; проезжаем в метро свою станцию; выходим из автобуса, не доехав одну остановку; поднимаем руку, чтобы в знак приветствия приподнять шляпу, которой не оказывается на голове (несуществующую шляпу, как та, что была у него в руках и между колен сегодня, пока Клара беспечно брила свои гениталии).
Меня одинаково тошнит и от того как гримасничает сама жизнь, и от клоунов. Но есть еще внутреннее фиглярство. Оно развивается с возрастом и, кроме всего прочего, осознается задним умом. Чем занимался я в офисе, когда протирал суконкой телефон, письменный прибор и все что часом раньше было вычищено уборщицей? Разве это не было фиглярством? Фиглярство с отложенным эффектом, проявляющимся после того, как жизнь прошла в попытках передвинуть черную громаду рояля, которую невозможно столкнуть с места. А ведь так легко было подставить к роялю табуретку.
Грок, жизнь превратила меня в Грока, но, понятно, не наделив гениальностью, — он проделывал свои трюки, зная им цену, а мы относимся к своим поступкам очень серьезно. С этого момента мое имя — Грок, по крайней мере, для меня самого. Служащий Болеслао умер. На свет появился Грок — клоун. Да, непрекращающаяся клоунада жизни, как когда…
В коридор врываются беспорядочные голоса и смех:
— Болеслао! У тебя дизентерия?
— Я сплю в ванне.
Троица говорит то по очереди, то хором через закрытую дверь.
— А где бутылка JB?
Должно быть это Хулио Антонио, уже успевший обнаружить, что ее нет на месте.
— Она спит со мной, и я обнимаю ее крепче, чем невесту.
— По другую сторону двери смеются.
— Болеслао!
— Болеслао растаял как снег. Я Грок, и мне хочется спать.
— За дверью смеются, как в театре.
— Ну и тип. Хорошую роль ты себе нашел. Но это роль клоуна. Ладно, оставайся с хотабе[10].
Дверь оставили в покое. Теперь никто не пытается на нее надавить всем своим телом. Зато Грок через стену, за которой находится супружеская спальня, слышит тяжелое дыхание, сопутствующее сексу, шутки и вскрики Пилар. Убогий фарс, который называется menage a trois, или правильно будет — menas a trua?[11] Гроку все равно. Ему знакома эта игра. Пилар, дурнушка с хорошей фигурой, хочет, чтобы ее отделал громадный немец, а муж в этом водевиле будет играть роль шута, который, как и в любом другом водевиле, — лишний, не желающий этого знать. Он принимает игру, потому что она кажется ему чем-то очень продвинутым, а также по той причине, что деньги, дом, дворик, земля, искусственный пруд, — все принадлежит его жене. Грок доволен, что не участвует в этом жалком спектакле. Помимо всего прочего, он не смог бы выдержать в постели среди яиц еще двух мужиков. Или даже одного.
— Самое первое яйцо, из которого все вылупилось, было единственным во всем мире, — громко произносит Болеслао, открывая глаза и делая очередной глоток.
В своем эмбриональном сне, лежа в ванне, умирает Болеслао и рождается Грок. Теперь он ясно осознает (с ясностью алкогольного опьянения), что жизнь превращает нас не в стариков, а в клоунов. «Поэтому мы иногда ведем себя так, что вызываем смех у детей или улыбку у других людей, которые на нас смотрят». Плохо не то, что ты становишься стариком, друг Грок. Плохо, что превращаешься в клоуна.
За стеной смолкают сопение, регулярные постанывания и вскрики Пилар. Видимо оба ее уже удовлетворили (муж — чистая формальность), и теперь вся троица спит, застыв в порнографической сцене, — клубок переплетенных между собой тел, как будто разломанных на части и сваленных в кучу как старый хлам (брюхо Ханса; волосатая задница Хулио Антонио; рубенсовский, мезократический целлюлит Пилар). Представляя себе все это, Грок улыбается и, задремав, слышит грязное дыхание двух мужчин и одной женщины, не сумевших избавиться от грязи ни на снегу, ни в пруду. Унитаз издает непрерывный специфический шум, в котором проявляется его индивидуальность. Каждый унитаз шумит по-своему. И этот шум помогает Гроку уснуть.
* * *
Когда Болеслао переехал в маленькую квартиру (в ту, что занимает теперь), одной из его соседок по дому оказалась женщина среднего возраста, элегантная, смуглая и загадочная (наверняка, ловкая дорогая проститутка), которая жила с дочерью восьми или десяти лет, Флавией. У девочки были золотисто-каштановые волосы, непроницаемое с удивительно правильными чертами лицо, умные глаза и немного великоватые для ее возраста, слишком рано сформировавшиеся руки. В ней было что-то арабское, делавшее ее совершенно непохожей на свою мать. Отца, скорее всего, она не знала. Встречаясь с Болеслао в лифте, на лестнице, в подъезде, в ближайших зеленных и фруктовых магазинах, Флавия (одетая немного по старинке, так как одевали детей раньше), кажется, проявляла интерес к нему, к новому высокому и пожилому соседу, немногословному и одинокому.
Совершенно очарованный сиянием детства, которому нечего скрывать, Болеслао спрашивал у Флавии, как она учится и во что играет. Возможно, заставляя проституток брить лобок, он ищет среди них ее золотую вульву, которой никогда не видел. Однажды, столкнувшись с девочкой в лифте, Болеслао пригласил ее к себе, и она осталась под впечатлением от его почти пустой квартиры — от уединенного мира одинокого мужчины, незнакомой интимной атмосферы с кисточками для бритья, аккуратными стопками рубашек (тогда Болеслао еще следил за порядком) и едва уловимым запахом мужского одеколона, заполняющим единственную комнату, небольшую кухню и душевую.
Понятно, что Флавия была заранее расположена, предрасположена к тому, чтобы прийти в восхищение.
Болеслао без какого-либо умысла задал ей множество самых разных вопросов (он знал, что дети, так же как и взрослые, предпочитают говорить, а не слушать), и Флавия подробно рассказала ему о своих занятиях в школе, о том, когда уходит из дома и возвращается ее мать, о том, что она подолгу остается одна и что одной ей не страшно, но тоскливо. И Болеслао даже подумал, что они смогут составить друг другу хорошую компанию, так как неожиданно открылось, что оба одиноки. Общение приятнее всего, когда важнее, чем содержание разговора, вибрация голоса и то, как связаны между собой слова, продолжительность пауз, тончайшие оттенки сомнений, проступающие в интонации подобно водяному знаку на бумаге. Болеслао во время визитов Флавии, которые стали довольно частыми, получал наслаждение именно от этого. Флавию же, буквально ослепляло, как спокойно и неторопливо Болеслао пьет неразбавленное виски. Для нее виски было «огненной водой», как для дикарей. Ребенок и есть дикарь со сглаженными первобытными чертами или — находящийся под присмотром. Поэтому для нее это выглядело, как если бы он стаканами глотал пламя.