Париж погружался в туманный полусумрак. В сиянии газовых фонарей они различали пристань, даже зеленоватую пену, оставленную недавним паводком на прибрежных камнях. Меж двух платанов зияла пасть водослива.
— А ты побоялся бы пойти туда один? — вдруг спросил Филипп.
Робер поднял к отцу нахмуренное от напряженного раздумья лицо.
— Побоялся бы? — переспросил он.
В чистом мальчишеском голосе еще звучали полудетские, полуженские высокие нотки.
Робер нерешительно молчал, и, хотя длилось это всего мгновение, оно показалось Филиппу неожиданно сладостным; ветерок еле слышно гудел в ушах, словно звуковая река, посылающая свои волны прямо в ночное небо. Ответа не было. Пусть подольше не будет! С минуту сердце его билось учащенно, как бы в предвестии близкого счастья. Он полуобнял сына за плечи.
— Видишь, вон там сложены бочки, вон там, у арки? Да, да, там. Правда, похоже, что под деревом сидит человек?
— Да, похоже.
— А если бы ты очутился там в полночь совсем один, ты бы испугался?
Он крепче обнял сына, как бы желая его подбодрить. В ночном воздухе разливался запах дыма. Далекий грохот автомобилей лишь подчеркивал тишину, стлавшуюся над водой.
— Если бы один, может, и испугался, — признался Робер.
Филипп помолчал, потом снова заговорил вполголоса:
— Сюда нередко заглядывают бродяги; то вдоль стен крадутся, то за платанами прячутся, то под мостом, и вечно у них на уме недоброе. Если на тебя нападут, кричи не кричи, никто даже на помощь не придет, уж очень место глухое. Даже полиция и та не придет.
Слегка сжав плечо сына, он привлек его к себе.
— Посмотри на Сену, — продолжал он. — Так быстро течет, что никакому человеку не догнать. Она укрывает или далеко уносит все, что в нее бросают. Именно поэтому-то воры здесь действуют особенно нагло.
Слова эти размеренно падали с губ Филиппа, и с каждым словом ему становилось все радостнее, все легче. Никогда еще он так не говорил. Огромным усилием воли сдерживал он внезапно нахлынувшее чувство восторженного возбуждения, от которого хотелось и плакать и смеяться; дыхание пресекалось. Желая скрыть волнение, он перевесился через перила, отвернулся и сделал вид, что рассматривает противоположный берег. Наконец-то его слушало и понимало живое существо. Этот мальчик тоже боялся, как боялся сам отец; беззвучный смех раздвинул губы Филиппа, ночной туман проник в самую глубь легких. Он тяжелее оперся о плечо сына. Откуда эта радость, это внезапное чувство облегчения? Значит, достаточно произнести всего несколько слов, чтобы понять — ты уже не один на свете. Внезапно душу его затопила неодолимая жажда жизни, и желание это было похоже на реку, на поток, неудержимо несущий его вперед…
— Робер…
Ему захотелось поцеловать сына, рассказать ему о своей прогулке по берегам Сены, признаться, что какая-то женщина позвала его на помощь, а он убежал, чтобы не слышать ее голоса. Возможно, мальчик и поймет, но инстинкт осторожности удержал Филиппа: одно дело говорить при ночном мраке, а вот как он завтра оценит эти слова при циничном свете дня. И, разом протрезвев, он сунул обе руки в карманы.
— Пойдем-ка домой, — после минуты нерешительности буркнул он. — Что-то холодно становится.
Когда они спускались по лестнице, Робер подсунул свою ручонку под локоть отца и старался шагать с ним в ногу. У этого скрытного молчаливого ребенка вдруг возникали порывы любви, чуть грубоватой, проявлявшей себя неуклюже, как у всех натур застенчивых. Ему тоже благоприятствовала темнота. Так они и шли по пустынному авеню, радуясь той теплоте, что передавалась от одного к другому; но тут Филипп подумал: может, следует убрать руку, ну скажем, сделать вид, что сморкается, чтобы не обидеть мальчика, но тут же рассудил, что в такой час они не рискуют встретить на набережной знакомых. Пусть он даже выглядит смешным, никто об этом не узнает. И руки он не убрал, напротив: с таким чувством, будто он совершает нечто постыдное, чего даже тьма не укроет своей завесой, он с силой прижал к боку эту красную шершавую ручонку.
Глава вторая
Каждый вечер Элиана все оттягивала и оттягивала час отхода ко сну, надеясь, что так она скорее заснет. Снотворные наводили на нее ужас, и, когда, устав от борьбы, она решалась принять микстуру, рука, подносившая ко рту ложку с приторной жидкостью, заметно дрожала. В такие минуты ей казалось, будто она принимает яд. В ночном одиночестве в каждом ее жесте, в каждом ее движении было что-то трагическое, и она избегала смотреть на себя в зеркало. Иногда ее одолевала дрема, прежде чем она успевала смежить веки, и тогда толпой приходили все те же страшные сны, и тщетно она старалась стряхнуть их, крикнуть, отдышаться, — сознание продолжало бодрствовать. Как в пугающем кошмаре видела она или ей чудилось, что видела, электрическую лампочку, горящую у изголовья кровати. И тут бесшумно открывается дверь, кто-то невидимый толкает ее снаружи; чьи-то руки сдавливают ей горло, жесткие, жилистые руки, ее собственные. Она хрипит, и этот сиплый прерывистый звук пробуждает ее ото сна, и она пытается оторвать от шеи судорожно сжатые пальцы, не желающие выпускать добычу.
Она тушила свет. Уже вставала заря. Сероватый луч света рассекал пополам чашечку мака, вытканного на ковре, — все одну и ту же чашечку, — и упирался в гирлянду листьев. В памяти Элианы воскресало детство. Опершись локтем на подушку, полусидя, полулежа, она вспоминала деревенский домик, куда беспрепятственно входили все ароматы лета, все птичьи крики; порой в полутемную столовую залетала пчела и, сделав круг по комнате, зарывалась в букет флоксов, стоявших на пианино; тогда маленькая девочка в перкалевом розовом платьице переставала играть гаммы и, визжа от страха, выскакивала в сад. То была она, Элиана. Когда она, нагибалась, чтобы сорвать на лужайке одуванчик или лютик, длинные локоны щекотали ей щеки, стебли, крепко зажатые в кулачке, делались совсем теплыми.
Воспоминания эти терзали ее; она старалась отогнать их, но, видимо, приходилось сначала испить до конца их горькую усладу, и Элиана нехотя шла по аллее, полной жужжанием насекомых, вслед за той счастливой девочкой, которая громко разговаривала сама с собой. Замученная бессонницей, она не в силах была сдержать слез, наворачивающихся на глаза. Почему она не умерла тогда! Но Элиана боялась разжалобить себя и пыталась думать о чем-нибудь другом. На несколько минут внимание отвлекалось на разные мелочи: завтрашние покупки, которые надо сделать, завтрашний обед, который надо заказать прислуге; но тут перед ней вдруг возникал Филипп. Ничто на свете не могло помешать этому. Мозг ее был подобен лабиринту, и самые неожиданные повороты неизменно выводили все к тому же месту.
Однако тот Филипп, что возникал перед ней в предрассветных мечтах, ничуть не походил на того Филиппа, которого она видела всего пять-шесть часов назад. С его тенью она умела говорить, с ней спорить, побеждать ее, наделяла ее простым характером, веселыми повадками и сердцем, способным внимать разумным доводам. Она говорила с этой тенью то решительным, серьезным тоном, то жизнерадостно и никогда не переигрывала; ни разу она ни о чем не молила: давала советы, иногда даже (когда предвидела сопротивление) приказывала. Тогда безмолвное существо, возникавшее под ее сомкнутыми веками, как раб, преклоняло колена, и на своей руке Элиана ощущала теплое дыхание полуоткрытых губ. Иногда галлюцинация достигала такой силы, что в душе этой женщины, околдованной своими грезами, радость мешалась со страхом. Тогда в памяти воскресали старинные суеверия, и она испуганно думала о том, что нечистыми своими помыслами вызывала из тьмы это видение, которое забавлялось ее горем и издевалось над ее желанием.
Она подымала веки, но никого не было, пустая комната как бы внимательно прислушивается к звукам шепчущего в потемках голоса. Стоявшие по обе стороны камина два креслица стиля Директории казались какими-то особенно чопорными и невинно-девическими, что вызывало в Элиане страстное желание разбить их на куски. Такое же отвращение вызывали в ней вазы голубого опалина, украшавшие комод, и стулья с сиденьями, вышитыми крестиком, и безделушки армированного стекла, все, что она своими руками собрала здесь после замужества сестры. Каждый предмет знаменовал какую-нибудь дату, напоминал какую-нибудь прогулку или ссору с Анриеттой. А некоторые приводили на память даже не то или иное событие, а только промелькнувшую мысль. Вот, скажем, когда она впервые увидела в витрине антикварного магазина эти хрустальные подсвечники, она подумала: а если Анриетта умрет, сможет ли она занять ее место и стать женой Филиппа; нелепая, преступная мысль, которую Элиана постаралась скорее забыть. Позже Филипп подарил ей эти подсвечники, потому что она как-то упомянула о них в его присутствии; и теперь прозрачные столбики со своими розетками в форме воротничков украшали черный мраморный камин и стали чуть ли не святыней. С тех пор Элиана не могла взглянуть в тот угол, чтобы ей не вспомнилась та мысль о смерти Анриетты; в конце концов ей удалось убедить себя, что это просто чепуха, но годы шли, а мысль осталась.