На земле воцарилась тишина. Французы следили за самолетом своего командира. Около грузовика стояли, задрав головы к небу, девушки-солдаты. Смотрели вверх и советские летчики. Рядом с Комаровым — Синицын и Сарьян. Зыков чувствовал себя именинником. Конечно, он находился под арестом, но ведь Марселэн летел на его самолете. И он, как знаток своего дела, оценивал фигуры, выполняемые французским майором, его риск, ловкость, уменье владеть самолетом, на котором он летит впервые. А когда майор сделал особенно низкую бочку, он с восхищением пробормотал:
— Мне кажется, не я один буду праздновать «на губе» день франко-советской дружбы!
Комаров обернулся и бросил на него убийственный взгляд.
— Скажешь французу, что если он повторит…
— Можете на меня положиться, товарищ генерал, — ответил Зыков, — я отлйчно знаю, что нужно говорить другим.
У французов тревога рассеялась. Они впервые видели Марселэна в воздухе и с радостью отметили его мастерство. Командир вовсе не обязан быть лучшим пилотом, но если он оказывается им, то при известных обстоятельствах это вовсе не плохо!
— Орел! — пробормотал Буасси.
— Их «як» тоже орел, — сказал Бенуа.
И, повернувшись к русским летчикам, он в знак восхищения показал большой палец.
— «Як» — карашо! — крикнул он.
Ему ответил генерал Комаров. Он услышал слова француза и, повторив его жест, сказал:
— Ваш командир — тоже хорошо!
Это был медовый месяц. Однако свадебные путешествия никогда не затягиваются, да и капитан Сарьян не отливался романтическим характером. Он превосходно понимал, чего стоят советскому правительству самолеты. Когда он вспоминал, какими были Доверенные ему самолеты и какими они стали теперь, ему становилось грустно. Не все французы были такими мастерами, как Марселэн. Первые же дни тренировочных полетов принесли много поломок. Сарьян знал, что они неизбежны. И все же он тяжело переживал каждую аварию, словно ранили его самого.
Мюллер зацепил за что-то крылом, чудом не перевернулся… Виньелет сел на брюхо, самолет пропал…
— Он ранен? — спросил Сарьян.
— О нет! — ответил механик, докладывавший, как было дело. — И он начнет сначала…
Что до Перье… Перье был чемпионом происшествий. Если бы ему позволили, он гробил бы по самолету в день. Сарьян сначала был к нему снисходителен: такой молодой! Но это чувство быстро прошло. Когда у летчика триста летных часов, можно ожидать, что он имеет хоть какие-то навыки. А у Перье их было немного. Он систематически разбивал самолеты и каким-то чудом сам отделывался очень легко. Но зато ремонтникам работы хватало. Сарьяна раздирали глубочайшие внутренние противоречия. Для него самолет — это не только летчик. Это еще и рабочие далекого авиационного завода в Средней Азии, строящие самолеты для фронта; это драгоценное горючее, которое дают для самолетов, но. которого не хватает для танков, или это валюта для покупки самолетов за границей. Поколение Сарьяна знало, что такое бремя импортных закупок… И что такое немцы на Волге! Самолет не игрушка.
Сколько " молодых летчиков осваивают новые само-леуы, и, конечно, при этом не обходится без поломок. Он знал, что они неизбежны* и мирился с этим. Но число аварий у Перье переходило все границы. И если вдуматься в последние данные, то у Виньелета тоже…
Но среди французов были блестящие летчики. Разумеется, Марселэн. Потом Леметр, Вильмон, Бенуа, Буасси, который для своего механика Иванова стал продето кумиром. Иванов выучил французскую фразу: «Мой француз — чемпион!» Это защищало Буасси от любых нападок. Дюпон тоже летал неплохо. В общем почти все они были хорошие летчики. Сарьян отлично ужился бы с ними, если б ему не приходилось отвечать за каждый погнутый болт. Но всякий раз, когда какой-нибудь учебный самолет разбивался при посадке из-за неопытности летчика, он не мог заставить себя не думать о вывезенных на восток цехах, об эвакуированных рабочих, живущих в бараках, и особенно о положении на Волге.
Капитан Сарьян обнаружил, что он не терпит ошибок, свойственных дилетантам.
Пока Сарьян вел счет искалеченным шасси, перегретым моторам и списанным в утиль самолетам, в общей столовой для русских и французских летчиков дела шли неплохо. За завтраком доктор сетовал, что свежего мяса дают много, а водки не дают. Казаль в который раз объяснял ему, что водку получают по сто граммов за каждого сбитого фрйца и что если он хочет понюхать водки, то ему ничего другого не остается, как подняться в воздух и сбросить на землю четверых-пятерых фашистов! Доктор ответил лишь неопределенным бурчаньем, осуждая одновременно котлеты, фрицев, Казаля и чай.
Леметр и Шардон кончили завтракать. Леметр восторгался партией в шахматы, сыгранной двумя русскими. Когда-то он сам немножко играл, но теорией никогда серьезно не занимался. Русские играли медленно, как будто время для них не существовало; они играли с бесстрастностью, свойственной лишь игрокам в поке]р.
Шардон мерился силами на бильярде с летчиком, которого все называли «Татьяна» — не потому, что он был женствен, а за то, что у этого улыбающегося здоровяка был прекрасный тенор, который, как говорил Бенуа, «брал за душу», и его любимой песней была песня о Татьяне, о разлуке с ней, которую принесла война. Татьяна пел «Татьяну» при любых обстоятельствах, даже когда капитан Сарьян делал ему неприятные замечания по поводу плохого ухода за мотором. В подобных случаях песня звучала особенно трогательно.
Оставался лишь один шар, и очередь бить была Шардона. Собравшиеся вокруг бильярда Кастор и несколько русских следили за игрой.
— Кастор, — спросил Шардон, — «тише» — как это говорится по-русски?
— Это не говорится, а кричится, — ответил Кастор.
И он в самом деле что-то прокричал.
Шардон неторопливо готовил свой удар. Он пробил — и последний шар исчез в лузе. Это был настоящий удар. Летчики просто вопили от удовольствия. Татьяна с важным видом насвистывал «Татьяну».
— Видно, мне придется учить его играть на бильярде! — сказал Шардон.
— Теперь Татьяна должен лезть, — объявил Кастор.
Летчики теребили Татьяну. Они что-то кричали, Шардон не понимал что, он уловил только одно: летчики единодушно требуют чего-то от Татьяны, а тог отказывается.
— Что они от него хотят? — спросил Шардон.
— Они требуют, чтобы Татьяна пролез под столом, — объяснил Кастор. — Это — наказание проигравшему.
— Значит, и мне пришлось бы лезть под стол?
Кастор метнул на него язвительный взгляд.
— Это тебе не по вкусу?
— Это было бы досадно.
— Смотри, — обернулся Кастор.
Татьяна, согнувшись, пытался протащить свои широкие плечи между ножек бильярдного стола. Вдруг один из русских, смеясь, что-то сказал. Кастор тоже засмеялся.
— Что он говорит? — обратился к нему Шардон.
— Он предлагает ему спеть, чтобы оплатить фант.
Татьяна, не поднимаясь с колен, взглянул на Шар-
дона, словно хотел сказать: «Его дело решать».
— Я предпочитаю, чтобы он спел, — сказал Шардон.
Ему было не по себе. Для Татьяны, для остальных это была всего лишь шутка, забавное следствие проигрыша. Но Шардон чувствовал себя так, словно с него с живого сдирали кожу. Быть униженным — это ужасно, это трудно забыть. Только сейчас он понял, что представляло собой перемирие сорокового года, и по-новому осмыслил тот неизгладимый след, который оно оставило в его душе.
Татьяна согласился спеть, но попросил гармонь. Ее отыскали где-то в углу. Переходя из рук в руки, она дошла до Татьяны. Он взял несколько негромких аккордов и запел. Воцарилась тишина. Кастору даже не пришлось просить об этом. Было лишь слышно, как переставляли фигуры на шахматной доске. Французы не спрашивали Кастора, о чем поет Татьяна. Иваново был их вселенной. Слушая Татьяну, они чувствовали, как она сужается. И вот уже это всего лишь точка в сердце гигантской и очень малознакомой им страны. Каким образом в одной песне умещается топот низкорослых казацких лошадей и величавая медлительность рек, таинственная Сибирь и Украина? Откуда в песнях Татьяны такая сила, что притих даже доктор?