Впрочем, наказания, кажется, не получилось, потому как слишком уж охотно принял Антон кару. Только лукаво усмехнулся. Я догадываюсь, конечно, в чем дело. У него у самого небось накопилось с полдюжины посланий. По преимуществу, разумеется, сердечного характера. И непременно в стихах. Я тебе из части еще писал, кажется, что Антон Синева — наш поэт. Ни один концерт художественной самодеятельности не обходился без него. Витька Заяц (он обычно ведущим был) нараспев и торжественно так объявлял:
— Антон Синева! Стихи собственного сочинения.
И Антон, раскрасневшийся, чернобровый, на щеках и на подбородке — ямочки, не торопясь выходил из-за кулис. И знаешь, своими стихами он побивал даже самых голосистых наших теноров. Я говорю «побивал» потому, что все девичьи аплодисменты (а на наших концертах нередко бывали девушки) доставались ему. Немного завистливый в этой области Витька Заяц досадливо выговаривал Антону:
— Пощадил бы гостей: ведь с мозолями на ладонях уходят.
Антон вырастал до потолка и еще отчаяннее падал в объятия музы.
Здесь он тоже не расстается с ней. Случается, даже ночью встанет, зажжет лампу, пододвинет поближе стул, на котором по армейской привычке укладывает всю свою амуницию, вытащит из кармана гимнастерки блокнот, карандаш — и ну строчить.
Вчера он нам читал свои стихи, которые написал уже здесь, на целине. Между прочим почти все про любовь и про какую-то недотрогу. И я почему-то подумал, что допеваются уже самые последние куплеты в холостяцкой песне Антона. Видать, быть скоро среди нас какой-то воспетой в стихах недотроге. Вырвет злодейка-любовь из нашей железной шеренги еще одну свою жертву, а там…
А там и наш черед наступит, чего доброго.
Ох, кажется, я слишком расписался. Прости меня, Вера, но такой уж чудный парень этот Антон, не устоял я перед соблазном написать тебе и о нем несколько строчек.
А вот и он сам. Как говорится, легок на помине. Идет от машины к окну, у которого я пишу. Что-то кричит. Ага, требует письма. Едет, значит, на центральную усадьбу.
Ну что ж, тогда кончаю. Жму твою руку. Хотя постой, об Игоре-то я опять не написал. Впрочем, сейчас уже не успеть: Антон протягивает в форточку руку. Придется писать третье письмо.
Будь здорова, Вера.
Сергей.
Письмо третье
Знаешь, Вера, я как в воду глядел, когда писал тебе о холостяцкой песне Антона. Кончилась она. Стихи сделали свое дело. Недотрога сдалась на милость победителя. Вчера он привез ее со станции. Она, правда, маленькая, выпрыгнула из кабины — чуть выше колеса, но собой хороша. Большущие серые глаза, под стать им ресницы. Поднимет их — и кажется, что ветерком на тебя пахнуло. И еще тугие две косы, а над бровями легкие, вьющиеся прядки…
Нет, видно, все-таки я не за свое дело взялся. Мне ли, не поэту, описать такую девушку?..
Словом, вкус у Антона что надо. Мы только затылки чесали. И кто мог сказать, о чем каждый в эту минуту думал? Знаю лишь, что Витька Заяц весь вечер писал что-то, пристроившись у тумбочки. Чует моя душа — быть нам скоро с Дятликом в одиночестве.
Хотя кто знает. Может, и Семен взял уже тот же прицел. Дело это такое — сердцу не прикажешь.
Но не буду об этом. Что тут гадать, все само собой сделается.
А недотрога — зовут ее Асей — славная девушка. И очень боевая, сразу всех нас под свою опеку взяла. Сегодня в общежитии милый такой командирский голос раздавался. Сейчас жилище наше не узнать: блестит все.
Мы, разумеется, очень довольны, хотя все, за исключением Дятлика, успели заработать у сероглазого командира по наряду вне очереди. Я и Витька — за неповоротливость, а Антон — за пререкания.
Однако я опять, кажется, увлекся и забыл о твоей просьбе. Ты, наверное, скажешь: ну и хорош этот Сергей, в третьем письме обещает ответить на вопрос, а пишет все о другом. Вернее, о других. Каюсь, Вера. Только дело тут не в забывчивости. Я нарочно написал тебе о наших ребятах и об Асе. Поставь теперь рядом с ними Игоря, и ты поймешь все без моих описаний. Могу только добавить, что сбежал он ночью, тайком. Вернулся из позднего рейса, мы все спали, он и собрал монатки. Буханку он взял из Витькиной тумбочки (Заяц у нас как бы нештатный начпрод).
Вот, пожалуй, и все, что я мог ответить на твои вопросы.
Еще раз жму твою руку.
Очень уважающий тебя Сергей Полозов.
P. S. Нет, про буханку-то он не забыл. Понимал, что без хлеба не обойтись. Э, да что говорить…
Пуговица
Взвод идет, затаптывая шестью десятками ног оставшиеся после дождя оспинки на песке. Оспинок много, вся линейка стала конопатой от них и потемнела. Лишь кое-где поблескивают, отражая куски закатного неба, небольшие лужицы, да там, где удалось сквозь деревья пробиться низко осевшему солнцу, легли поперек линейки золотыми шпалами его лучи. Взвод идет, как по шпалам.
Рядовой Григорий Бабенко невесело, из-под нахмуренных бровей смотрит через плечи впереди идущих — вдоль просеки. Смотрит, но, кажется, ничего не видит: мысли заняла жгучая и болезненная обида.
Он идет четвертым в первой шеренге, в затылок своему обидчику ефрейтору Шарипову. Плечи у Гамзата немного покаты, но он крепок и строен. С головы до ног глянешь на него — ладно сбит солдат. Что смуглый, стриженный под бокс затылок, что узкая и гибкая талия, что тугие икры, точно вбитые в кирзовые обручи голенищ, — всем вышел Гамзат Шарипов. И все это видно Григорию, давно знакомо до мелочей.
Только сейчас видит он не загорелый и крутоватый затылок Гамзата, а его лицо. Видит таким, каким оно было час назад, когда Гамзат выступал на комсомольском собрании. Смуглые широкие скулы чуть порозовели, в темных и обычно спокойных глазах прибавилось блеска. Так всегда бывало, когда Гамзат сердился. И когда он сердился, сильнее проявлялся его татарский акцент.
— Па-ачиму товарищ Бабенко тянет нас позади? Па-чиму забрал слово — не удержал его?
Голос Гамзата до сих пор звучит в ушах Григория, и он, Григорий, мысленно возражает, злится. «Почему, почему… Раскричался. А еще другом называется. Выслуживается, что ли?»
Обида становится все острее, и каждое слово Гамзата отдается сейчас еще больней, чем на собрании. «Нечестно, не по-комсомольски…» Да как он смеет так говорить! Ну не сдержал слово, провалил стрельбы — так что, теперь публично разносить? Упрекать в нечестности? И потом — разве не с каждым может оплошность выйти?.. Да вон у самого-то… пуговица на чехле лопаты…»
Григорий не верит своим глазам. Как на нежданную счастливую находку, смотрит он на полузастегнутую пуговицу. Лопата в такт шагу колышется на Гамзатовой ремне, и кажется, пуговица вот-вот выскочит из узенькой кожаной петли.
Григорию почему-то хочется, чтобы она выскочила побыстрее. Воображение его как-то невольно начинает рисовать картину: пуговица выскальзывает из петли, крышка чехла открывается, лопата выпадает, и вот уже сержант отчитывает Шарипова перед строем за ротозейство. Сержант обязательно говорит ему: «Вы понимаете, что своим поступком тянете весь взвод назад?»
Нет, это не сержант говорит, это он, Григорий, на перерыве как бы невзначай спрашивает: «Так кто это тянет нас назад?» Гамзат, конечно, сразу поймет намек…
Гамзат — продолжает рисоваться Григорию картина — стоит перед командиром красный и растерянный. А потом, повернувшись, отправляется искать лопату. Но тут он, Григорий, догоняет его и великодушно говорит: «Вот она, лопата. Бери. Я не такой…»
Пуговица все не выскальзывает из петли, но Григорий не сводит с нее глаз, она будто заворожила его. «А что, если чуть-чуть тронуть ее пальцем? — мелькает неожиданно в голове. У Григория в нетерпении чешется рука. — Да посмотреть бы потом на его физиономию…»
Размечтавшись, Григорий видит только полузастегнутую пуговицу и не замечает давно уже постреливающих в его сторону серых, чуть навыкате глаз ефрейтора Чубина. Тот идет рядом с Бабенко, узкоплечий и худощавый, с веснушками по переносью. Скатка делает его осанистее, скрадывая узость плеч, но сапоги все же выдают «малую кость»: самые узкие, какие только можно было подобрать, голенища излишне свободны на ногах, «гуляют» вокруг икр.