В лощине укрыться негде; она мелка и лишена растительности. Овраг выглядит иначе. Западный край его обрывист, а восточный — пологий, он в заплатах серого снега. Спрыгиваю в овраг, оттуда видны только черепичные гребни домов деревни, короткий участок у глубокого края оврага, да метров сто лощины у того края, который помельче. Пожалуй, этот овраг может укрыть от чужих взглядов.
По дну оврага ходить нельзя, в этом я убедился, когда попробовал перейти через него на восточную сторону. Бурные вешние воды так размыли землю, столько нанесли сюда песку и вязкого ила, что все здесь превратилось в трясину. В трех местах пробовал я перейти овраг и каждый раз увязал выше коленей. Это весьма кстати — значит, с востока ко мне не подойти. Я двигался по ближнему ко мне западному крутому склону оврага, продирался через густые заросли кустарника. Вот в них-то и надо спрятаться!
Край обрыва нависает над кустарником, и, чтобы кто-то сверху мог увидеть человека в кустах, он должен нагнуться. Кому это придет в голову? С шоссе в овраг могут заглянуть только мельком, мимоходом. Из лощины — тоже. Да там по проселочной дороге едва ли кто и ходить-то будет. В общем опасаться следует лишь случайных взглядов, а в кустах можно тщательно замаскироваться. По восточному скату оврага тянется распаханное поле, оно сейчас не лучше трясины. Черепичные крыши? До них метров четыреста, да и не на крышах же сидят фашисты.
Что там долго раздумывать? Будто у меня есть выбор! Кустарник — единственное укрытие. Вешние воды приволокли откуда-то солому, прутья, обломанные ветви. Каждый куст в низине стоит взлохмаченный.
Один из таких кустов я прикрыл поплотнее соломой, травой, ветками и забрался туда. Тут потеплее, и ветер не дует…
Ну, теперь надо заняться собою. Пробую снять сапоги, но не тут-то было! На пашне я все время мыкался оттого, что они увязали, и я поневоле разувался, а теперь сапоги не стаскиваются ни в какую. Разуться удалось, только выдрав ноги вместе с примерзшей к ним подкладкой сапог. Хрустят обледенелые портянки. Страшно взглянуть на обмороженные стопы.
Осторожно ощупываю ноги. Видны небольшие ранки, по виду царапины. Кое-где торчат впаянные в задубевшие ледяные ноги маленькие железные осколки. Значит, граната? Хорошо еще, что несильно меня зацепило, когда мы той ночью въезжали в Мерцдорф.
Легонько пощелкиваю по стопе. Звенит. Гулко, словно в иссушенном телеграфном столбе, отдаются удары. Целый час растираю ноги. Если бы делать это чем-нибудь упругим, ласковым… А то ведь руки с окостеневшими от холода, негнущимися пальцами только увеличивают растертые язвы. Совершенно не больно, ноги ничего не чувствуют. Но когда оттают, боль будет дикая, это я понимаю. Бросаю бессмысленное занятие и, сняв китель и шерстяной свитер, укутываю ноги.
Мокрая рубашка пузырится колоколом и быстро обледеневает. Поспешно надеваю обратно китель, которым пытался обернуть ноги, и долго еще ежусь и стучу зубами от холода.
Что же делать с ногами? Что делать?! Спасти их все равно не спасешь, но хотя бы чуть вернуть им подвижность, Развернул свитер и потихоньку глажу одеревеневшие ступни. Хватит! Довольно! Не раскисать! Снова завертываю ступни в свитер, обхватываю ноги обеими руками и сижу по турецки, легонько покачиваясь, глядя, как по шоссе время от времени проходят немцы. Сижу долго. Час? Два? Дрема охватывает, скрываются глаза, опускаются руки.
ОБЕР-ЕФРЕЙТОР
Просыпаюсь только после полудня. До меня доносятся голоса. Пожалуй, обо мне разговор. На меня то и дело осыпается земля — кто-то нагибается над краем оврага, хочет заглянуть под обрыв. Два здоровенных булыжника падают совсем близко. Упади такой на ногу — переломил бы. Не стали бы только стрелять, уж лучше спустились бы сюда.
Ноги — как были. Лучше обуться. Ведь если меня обнаружат босым, я шага не смогу сделать. Сейчас же все мое спасение в подвижности!..
Ближе прижимаюсь к краю обрыва, потихонечку навиваю сверху на ветки солому, чтобы прикрыться от взглядов. По навыку артиллериста-наблюдателя подсчитываю, сколько солдат и какая техника проходят по шоссе. Это сейчас ни к чему, но делаю это машинально. Обламываю с куста веточку, грызу ее — надо чем-то заглушить голод — и считаю, считаю…
Вдруг что-то перебивает горький вкус коры, в рот попало что-то мягкое вместо жестких, вяжущих древесных нитей и волокон.
Ягоды! Кирпично-красные крупные ягоды перезимовавшего шиповника покрывают куст. Набираю полную пригоршню, жую, удивляюсь, как это раньше я не обратил внимания на то, что обед — вот он, только руку протяни. Что хорошего, казалось бы, в этой ягоде? Тоненькая кожица, набитая шерстистыми семенами, от них только першит в горле. Но вкусно необычайно!
Все спокойно. По шоссе проходят немецкие солдаты. Сижу под своим кустом, поглядываю на дорогу, обрываю и ем ягоды, жду наступления темноты.
Перед вечером какие-то тревожные возгласы привлекли мое внимание.
— Ахтунг!.. Ахтунг!.. Ахтунг!.. — настойчиво зазвенел чей-то резкий голос со стороны деревни, там, где виднеются черепичные крыши за пологим скатом оврага. Чем-то сразу выделился этот голос в общем хаосе звуков.
Что бы это значило? Что за переполох?
О! Заработал пулемет! И второй, третий!.. Защелкали, засвистели пули над оврагом… Все три пулемета бьют в моем направлении.
Вдруг привычное ухо уловило среди скороговорки немецкого пулемета более глухой и размеренный стук ручного пулемета Дегтярева.
Наши?
Напряженно прислушиваюсь к перестрелке. Да, именно перестрелке: «Дегтярев» бьет в противоположную сторону. Его редкие очереди приближаются к оврагу.
— Лешка, гранатой их! — скомандовал кто-то спокойно глухим баском.
И — б-бух! — громыхнул разрыв.
— Дядя Вася! Бей! — отозвался другой, по-мальчишески ломкий голос.
И заработал «Дегтярев». Ближе, ближе гремит «Дегтярев». Он бьет по деревне, бьет вправо — по шоссе. Он… он бьет один.
Нетрудно понять, что происходит там, за пологим восточным склоном оврага. Это не наступление наших, даже не атака взвода. Там такие же, как я, одиночки. На них наседают гитлеровцы. Но крепкие попались ребята! Вот уже час, как немецкие солдаты не могут подобраться к ним на бросок гранаты. А пулеметы немецкие так и не выдвинулись из деревни, наши не позволяют им приблизиться. Слышно, как время от времени вскрикивают раненые. Это далеко — у противника.
Сколько же здесь наших? Как ни стараюсь подсчитать по выстрелам, не удается. Во всяком случае, не больше десяти бойцов. Даже меньше. Наверняка меньше.
Вдруг в невидимой, но близкой цепи наших раздается глухой стон. Смолк «Дегтярев». Молчат, выжидая, и немцы.
— Дядя Вася, как же ты? — слышу я уже знакомый мне ломкий голос; горечь и отчаяние слышатся в нем.
— Отставить, Лешка, — со стоном отвечает чей-то бас. — А ты, Микола, принимай «Дегтярева». Я не жилец… Воюйте сами. Ох!..
— Не торопись, батько, помирать! — властно звучит еще незнакомый мне голос с хрипотцой. — Война, Василь Василич, зараз не вся!
Гитлеровцы, осмелев, пошли в атаку. По полю катится треск автоматов, слышны грозные крики наступающих. Все ближе, ближе…
И вновь сквозь плотный огонь автоматов можно услышать ровный стук «Дегтярева». Все чаще, злее бьет «Дегтярев». Захлебнулась вражеская атака.
«Отважный пулеметчик недоступен противнику», — вспоминаю я гордые слова нашего Боевого устава.
«Микола за пулеметом», — догадываюсь я.
Стоны раздаются уже близко. Значит, дядя Вася продолжает отползать, прикрытый огнем друга.
Да, хороший пулеметчик стоит роты! Ничего не мог поделать враг с дядей Васей, а теперь вот Микола не хуже управляется.
Но сколько у них патронов? И почему по ним не ударят из пушки? Видно, здесь нет регулярных войск. Везет нам! Протянуть бы до вечера.
Проходит еще минут двадцать, и на гребне пологого склона оврага, за которым видны далекие деревенские крыши, появляются трое советских бойцов. Один, без шапки, с забинтованной головой, залег на вершине с пулеметом и время от времени бьет короткими очередями. Второй, шатаясь, бредет вниз, тащит на себе раненого в каске. Он укладывает его возле сугроба грязного снега, достает лопатку и принимается отрывать окоп. Потом машет рукой пулеметчику, и тот тоже спускается вниз. Они достают из вещевых мешков патроны, быстро перезаряжают пулеметные диски. Дисков, насколько мне удалось заметить, всего три. Бойцы зарядили диски и окапываются между сугробами. Опытные солдаты, бывалые. Даже я вот — знаю, где они залегли, а с трудом различаю их с такого небольшого, не больше полусотни метров, расстояния.