Он посмотрел вверх, над головами немцев, над разрушенными домами и обвел взглядом море и полуостров Ликсури. Он смотрел вдаль, на невредимую естественную цитадель Эноса, на древнюю венецианскую крепость, на долы и равнины, расстилавшиеся по ту сторону моста, за деревьями. В какой уголок острова, в какой овраг завели их — его крестьян в солдатской форме?
Горизонты за разрушенным городом расширились; перед его глазами открывалась Кефаллиния. Видны были тропинки, террасы оливковых рощ, уцелевшие дома, разбросанные меж полей и виноградников.
Не спрятался ли Джераче в доме своей гречанки? — безнадежно подумал он. А может быть, и другие артиллеристы нашли приют у своих греческих подружек и избегли плена?
— Плена? — переспросил он себя.
У него тоже была греческая девушка, которая, если потребуется, могла бы спрятать его, утешал он себя. Но как добраться до нее? Как обмануть бдительность немецкой охраны?
Он снова вспоминал мягкие темные глаза Катерины, Амалии, вспомнил комнатку с иконкой святого Николаоса в изголовье постели, окно, выходившее в огород; подумал о супружеской спальне за морем, так далеко, что ее, казалось, и не существует на самом деле. А ведь там теперь делает первые шаги его сын.
Может быть, сказал он себе, всего этого действительно никогда не существовало. Может быть, все это было только сном — лица, голоса, комнаты. Единственной подлинной реальностью была и оставалась лишь эта разорванная военная форма.
Глава девятнадцатая
1
Ночью зажглись костры. Первый, самый большой запылал на холмах в стороне Тройанаты. В белом пламени горящего бензина внезапно выступили из темноты беспорядочно сгрудившиеся вокруг колокольни крыши поселка, оливы, дорога.
Другие костры, поменьше, вспыхнули в долине Святой Варвары у отрогов Эноса, в Кардакате, в Куруклате и в других, безымянных местностях Дафни. Они загорались один за другим, словно от разлетающихся искр.
Последним запылал костер на противоположном конце острова, в густом сыром мраке около Святой Ефимии, как раз у узкого восьмикилометрового морского рукава, отделяющего Кефаллинию от Итаки.
Итака замкнулась, съежилась в своем древнем молчании; жители бодрствовали, сидя в домах или под открытым небом, ошеломленные невероятными событиями на Кефаллинии, о которых повсюду рассказывал приехавший из Сами тамошний моряк. Они передавали друг другу эти новости, еще отказываясь верить, когда увидели, что на побережье Святой Ефимии вспыхнул огонь, озаривший пустынный берег и море, темные текучие воды пролива, на которых заиграли зловещие черно-белые отблески.
Жители Занте и Святой Мавры тоже увидели огни, которые зажглись по всей Кефаллинии. Когда все костры разгорелись и звезды над силуэтом острова побледнели, людям на Итаке, на Занте, на Святой Мавре показалось, что Кефаллиния — уже не остров, неподвижно стоящий на якоре своих скал, а большой пассажирский пароход, плывущий по ночному морю с огнями на борту. Не устроили ли немцы праздник, торжествуя свою победу, или еще что-нибудь?
«Что они делают? — спрашивали они себя в страхе и недоумении. — Что они там затеяли?»
Те же мысли приходили к жителям Кефаллинии. Сидя по домам, у открытых окон, они следили за передвижениями немецких войск, прислушивались к окрикам, голосам, к эху шагов, отдававшихся по мостовой поселков и удалявшихся по дорогам, к топоту копыт и гулу машин. Они видели, как солдаты шныряли взад и вперед в темноте с какими-то вязанками за спиной; но при первых же языках пламени силуэты солдат обрисовывались четко и ясно: они метались как безумные, подливая в огонь бензина из канистр, чтобы он лучше разгорелся. Потом солдаты ушли, унося с собой пустые канистры; медленно проследовали верховые патрули, высокие и черные на фоне костров.
«Они жгут итальянских солдат, — говорили жители. — Они их расстреляли, а теперь жгут, чтобы их нельзя было найти, чтоб никто ничего не узнал».
Исчезли и верховые патрули, наблюдавшие за кострами; цокот лошадиных копыт затих вдали, по дороге к солдатским лагерям. В ночной тишине, не оглашаемой более гулом пушек, стрельбой, воем немецких самолетов, в первой тихой ночи после начала битвы люди слушали сухое, веселое потрескивание пламени.
Народ стал поодиночке выходить из домов; мужчины и женщины нерешительно шли на огонь, освещавший им путь. Они шли не дорогами и тропинками, а через поля, по сухой и твердой земле, выжженной летней засухой, через леса и оливковые рощи. Немногие итальянские солдаты, кому удалось укрыться в крестьянских домах, тоже вышли вместе с жителями; они были ошеломлены тем, что снова оказались среди живых людей, могли идти, бежать, ощущать под ногами землю, видеть над головой небо, полное звезд, и эти огни, сверкавшие меж деревьев и казавшиеся издали такими красивыми.
Они спускались в ущелья, в овраги, по мере их приближения треск пламени становился все сильнее и, утратив веселость, превратился в глухой гул, в долгое стонущее завывание. На них пахнуло терпким чадом бензина и керосина, смешанного со свежим духом горящей смолы, сосны, оливковых веток. Но здесь было и что-то другое, они это чувствовали, какое-то зловоние примешивалось к запаху керосина и жженого дерева, внося в него особую, тошнотворную сладость.
У костра было светло как днем, языки пламени озаряли местность на много метров вокруг; огонь вставал подвижной плотной массой, охватывавшей все новые и новые трупы. Они лежали в самых странных и нелепых позах, на спине или ничком, руки раскинуты, вытянуты по бокам, сложены на груди; головы склонены к плечу или закинуты назад. В широко раскрытых пустых глазах играли отсветы пляшущего пламени.
На них смотрели мужчины и женщины Кефаллинии, крестьяне и крестьянки, моряки, рыбаки, лесорубы; смотрели и немногие солдаты дивизии, спасшиеся от расстрела и плена. Долгое время они стояли неподвижно на краю освещенной зоны, спрашивая себя, сколько же трупов здесь, в этом пылающем перед ними костре, скольких из них они знали, со сколькими разговаривали; сколько друзей убито и сожжено. Или вовсе ни о чем не думали и как завороженные смотрели на огонь.
Потом люди постепенно стали подходить к телам, которых еще не охватило пламя; они вытаскивали их, как могли, взваливали на плечи, или несли вдвоем, за ноги и за руки, клали на тачки — если были тачки. Каждый отходил от немецкого костра, унося тело, чтобы спасти его от уничтожения; с трудом тащили они мертвецов вверх по склону холма, ища место, подходящее для погребения. Насть трупов сложили в горных пещерах, в сырых гротах, где со стен сочилась вода; часть спрятали в водоемах на полях и виноградниках; часть похоронили в больших братских могилах.
Жители и уцелевшие солдаты копали могилы до первых проблесков зари; безостановочно спускались и поднимались они от костра к братской могиле, от костра к водоему, к гроту, пока небо над Занте не посветлело. Тогда, боясь, что горные стрелки и патрули снова покажутся на дорогах, они ушли и заперлись в домах.
Они попрятались по домам, но в их глазах надолго осталось видение костра, восковых лиц мертвых, эти остекленевшие взгляды вытаращенных глаз; и, даже сидя дома, они продолжали высматривать далекое пламя, пока оно не померкло в лучах вставшего над Кефаллинией солнца.
Солнце затушило костры, но остался дым; ленивые, густые клубы дыма.
«Этот дым», — думали жители и беглецы.
«Этот дым, — думали итальянские офицеры, запертые в казарме «Муссолини» на набережной Аргостолиона, — это дивизия «Аккуи» поднимается к небу».
«Сколько их?» — думали они.
«Скольких сожгли?»
Сто сорок шесть офицеров и четыре тысячи солдат, взятых в плен и потом убитых в массовых казнях, поднимались к небу в этих густых ленивых клубах дыма. Но никто на Кефаллинии — ни майор фон Хиршфельд, ни подполковник Ганс Барге не могли бы назвать точной цифры.
Люди смотрели на дым, задаваясь одним и тем же вопросом.