Рамо на секунду замедлил у луча. Но тут же заставил себя постучать.
— Ты, Гюстав? Войди! — отозвался голос Марселины.
Рамо вошел. Был он плечистый, большой, с резкими, грубыми чертами лица, седой, с пронзительными, как у птиц, черными глазами. Смуглая кожа, сверкающие молодые зубы. Не воспитатель детей, а скорее пират, морской разбойник. Грачи прозвали его Тореадором то ли за смуглоту, то ли за рассказы об Испании, где он воевал с фашистами.
Комната Матери самая маленькая в Гнезде. Белые стены. До самого потолка книжные полки, сделанные руками грачей. Смешанный запах сандалового дерева, цветов и еще чего-то неуловимо-прелестного, присущего самой Марселине. Из окон открывается вид на виноградники и пастбища, темные в этот час. На подоконнике зеленеют змеевидные амариллисы и склоняют бархатные колокольцы глоксинии. Цветы — единственная роскошь, которую позволяет себе Марселина.
Все в этой комнате-келье говорит о труде, о размышлении, о чистой, умной жизни. Со стены смотрит на входящих лицо красивого человека с высоким лбом, перечерченным у виска белым шрамом. В Гнезде знают: это Александр Берто, он погиб за Францию, казненный фашистами.
Войдя, Рамо тотчас заметил приколотый у портрета эдельвейс. Его крупные губы чуть дрогнули. Марселина сидела в низком креслице, уже переодетая по-домашнему — в пижаму. В этом одеянии она была похожа на маленького серьезного мальчика.
— Ага, я вижу, ты на сон грядущий опять читаешь свое евангелие, — поддразнил ее Рамо.
Марселина кивнула.
— Понимаешь, каждый раз я нахожу в этой книге что-то новое, — она пододвинула Рамо круглую скамеечку, его обычное «вечернее» место. — Вероятно, если бы у нас с тобой был опыт Макаренко, его глаза… — она вздохнула, не договорив.
— О чем ты? Что тебя тревожит? — с живым участием нагнулся над нею Тореадор.
— Наши старшие… Что из них выйдет? На Клэр, кажется, снова находит «бес». Вчера вдруг набросилась на Сюзанну, накричала на нее, налетела как буря. И все из-за пустяка, из-за Мутона, которого Сюзанна будто бы приучает быть подхалимом — униженно просить у каждого подачки. И при этом град оскорбительных слов: «Ты, видно, и сама такая же, вот и воспитываешь у собаки такие свойства…» Конечно, Сюзон в слезы, за нее вступился Жорж, а тут прибежал Ксавье и сцепился с Жоржем… Словом, вся наша тишина, весь порядок взлетели в воздух.
— Ага, так вот почему мальчишки не разговаривали между собой вчера после обеда и даже ничего не спрашивали у меня, — задумчиво пробормотал Рамо. Он легонько дотронулся до руки Марселины, заглянул ей в глаза: — И все-таки не стоит придавать этому большое значение. Это все вспышки, Марселина, болезни роста.
— И потом увлечение политикой, всеми наболевшими нашими вопросами, — не слушая, продолжала Мать. — Клэр вбила себе в голову узнать во что бы то ни стало, кто предал ее отца гестапо. Сказала мне: «Хоть всю жизнь на это положу, а добьюсь правды и расплачусь с предателем».
— Она и мне. много раз так говорила, — кивнул Рамо. — Что ж, это ее право, мы не можем ей мешать. Вспомни, ведь она дочь Дамьена.
— Помню, отлично помню, — отмахнулась Марселина. — Но ведь у нас школа, они должны учиться. А они вообразили себя уже зрелыми политическими деятелями, ездят к Кюньо — клянчат поручения: то собирают подписи под Воззваниями Комитетов Мира, то разносят повестки на профсоюзные собрания, то еще что-нибудь. И все уже состоят в союзах молодежи или в союзах «отважных»… Недавно зашла я в лопухи, а у них там, видите ли, идет важное совещание. Оказывается, приехал Этьенн, привез газеты, и они обсуждают последние международные события.
Рамо, чуть улыбаясь, смотрел на Марселину.
— Что ж тут плохого? Вспомни свою собственную юность, Марселина. Разве ты была не такая же? А что ты мне рассказывала об этой жене рабочего, которой ты помогала? Дети живут одним дыханием со всей страной. То, что волнует народ, волнует и наших грачей. Разве ты хотела бы, чтоб они росли чистоплюями или какими-то мечтателями, утопистами, далекими от настоящей жизни?
— Конечно, нет! — горячо сказала Марселина. — Но пойми, я так боюсь за них… У нас еще так много врагов…
Она встала, подошла к темному окну и принялась машинально ощипывать зеленую веточку аспарагуса. Рамо настороженно следил за ней. Потом, чтобы отвлечь ее, успокоить:
— А что Этьенн? Ты видела их вместе? Клэр… по-прежнему? — Краска проступила у него на щеках.
Марселина повернулась к нему:
— Кажется, да. Кажется, даже больше прежнего. Это настоящее, Гюстав, Ты не смотри, что им вместе всего тридцать с небольшим… — Она мельком глянула на Рамо и вдруг нахмурилась. — Так ты принес новую учебную программу? Тогда давай просмотрим ее сейчас вместе, — сказала она уже совсем другим, сухим и деловым тоном.
И вот они говорят о педагогической и учебной работе, говорят обстоятельно, подробно обсуждая каждую мелочь. За окном громко, как птицы, поют цикады, теплая ночь смотрит в окна, и Рамо кажется, что они — он и Марселина — одни на всем свете, затерянные, запертые в этой белой келье. Но голос Марселины — дневной и трезвый — приводит его в себя, и он снова погружается в осеннее расписание занятий, в планы и балльники грачей. Наконец он решается взглянуть на Мать и видит, что у нее совсем белое, усталое лицо.
— Немедленно ложись, — решительно говорит он. — Тебе давно пора спать. Ты совсем не думаешь о себе, Марселина.
И, с усилием оторвав свое большое тело от низенькой табуретки, Рамо на секунду останавливается перед Марселиной, словно хочет ей что-то сказать, но говорит только «спокойной ночи» и выходит.
Марселина еще некоторое время неподвижно сидит — хмурая и вялая. Потом глаза ее обращаются к портрету, и она встает, чтобы, как всегда на ночь, постоять возле него, вглядеться в такое знакомое, любимое лицо.
И, как всегда в эти часы сна и тишины, ее обступают воспоминания.
Ее родина — город Лион, один из самых красивых городов Франции. Две реки пересекают Лион — Рона и Сона. Одна река желтая, мутная, другая — быстрая, прозрачная, с ледяным, искристым блеском на воде, потому что течет она и впрямь с ледников.
Весь город упирается в огромную зеленую гору, и гора эта точно отбрасывает свой зеленый цвет на все улицы и дома, и весь Лион светится свежим зеленым светом.
Далеко-далеко осталось детство Марселины, в доме отца — лионского адвоката, женившегося на наследнице каких-то шелковых складов Мать была высокая, надменная и мещански-скучная дама. Отец — живчик, непоседа, говорун. Родители ссорились из-за воспитания Марселины. Мать требовала, чтобы она ходила по воскресеньям в церковь. Отец — чтоб дочь воспитывали атеисткой и демократкой. Он брал Марселину с собой в маленькие кафе и кабачки, где бывал простой народ, играл там на бильярде, курил и яростно спорил с приятелями-рабочими о политике. По будням Марселина слушала эти разговоры, а в воскресенье ее посылали молиться. Она шла с подругами, у всех в руках были молитвенники, но девочки болтали о поклонниках и о том, сколько за каждой из них дадут приданого. Марселине скучно было их слушать, скучно сидеть в церкви, скучно ходить с матерью в гости к нотариусу и к директору банка или на заседания дамского благотворительного кружка. На этих заседаниях богатые лионские дамы вышивали салфеточки и диванные подушки, благопристойно пили кофе и с жаром сплетничали, а после разносили свои рукоделья по домам «нуждающихся».
Однажды дамы взяли с собой Марселину. Железная винтовая лестница привела их на верхний этаж грязного красного дома. В мансарде под железной крышей стояла тропическая жара. Полураздетая женщина с ребенком, прижатым к груди, выскочила им навстречу, бешено закричала:
— Опять ваши салфеточки?! Безмозглые дуры, у меня молоко пропало! Мой мальчик умирает с голоду, понимаете вы это или нет?!
Благотворительницы отступали толпой, как статисты в балете. Марселина приросла к месту. Во все глаза смотрела она на женщину, на ребенка с неправдоподобной, точно скрученной шейкой. Он все вываливался из рук матери. Его, видимо, клонило к смерти, как здоровых детей клонит ко сну.