— Да, что это за благодать? Она и мне говорила о ней. Что она понимает под благодатью, фрейлейн Имма?
— Благодать заключалась в том, что у нее помутился ум, когда горе ее дошло до предела, в ней что-то надорвалось, — так она сама рассказывала мне, — и ей больше не надо было трезвым рассудком держать себя в узде и противостоять жизни. Она, так сказать, получила право давать себе иногда волю, сделать передышку и немножко поболтать. Словом, благодать заключалась в том, что она стала чудаковатой.
— У меня было такое впечатление, что графиня дает себе волю, когда начинает болтать.
— Так оно и есть, принц. Она это отлично понимает и, болтая, тут же улыбается или старается ввернуть, что никому ведь этим не вредит. Ее чудачество — это своего рода благодетельное помрачение рассудка, и она в известной мере по собственному произволу может допускать себя до него или нет. Если хотите это недостаток…
— Выдержки… — подсказал Клаус-Генрих и опустил глаза на поводья.
— Пусть будет выдержки, — согласилась она и посмотрела на него. — По-видимому, вы, принц, не одобряете вышеупомянутого недостатка.
— Да, я считаю, что давать себе волю и распугнаться никак нельзя, — тихо ответил он, — наоборот, при всех обстоятельствах обязательно сохранять выдержку.
— Ваше высочество изволит прокламировать похвальную строгость нравов, — заметила она. И, выпятив губы, покрутив темной головкой в треуголке, добавила своим ломающимся голосом:-А теперь пот что я вам скажу, ваше высочество, и прошу припять мои слова во внимание. Если вашей высокой особе не благоугодно будет проявлять впредь хоть каплю сострадания, снисхождения и жалости, то мне с прискорбием придется раз навсегда лишить себя нашего августейшего присутствия.
Он опустил голову, и они некоторое время ехали молча.
— А вы не хотите досказать, как графиня попала к вам? — спросил он наконец.
— Нет, не хочу, — ответила она, не глядя на него.
Но он так просил и молил, что она согласилась докончить свой рассказ.
— Это вышло очень просто. Графиня явилась к нам на Пятую авеню, так как услышала, что для меня ищут компаньонку немку. И хотя, кроме нее, явилось еще пятьдесят дам, я сразу же выбрала ее, — ведь выбор был предоставлен мне, — настолько сна покорила меня после первого же разговора. Я сразу заметила, что она какая-то чудаковатая, но она стала такой оттого, что слишком хорошо узнала, как много на свете горя и какие бывают гадкие люди. Это чувствовалось в каждом ее слове, а дело в том, что я-то с детства была почти одинока, изолирована от жизни и ни о чем представления не имела. Университетские занятия не в счет!
— Ну да, вы с детства были почти одиноки и изолированы от жизни! — повторил Клаус-Генрих, и в голосе его прозвучала радость.
— Так я и сказала. Я вела довольно скучную и нелепую жизнь, да и сейчас продолжаю вести, ведь, в сущности, почти ничего не изменилось. Везде одно и то же. Там бывали балы и вечера со знаменитыми артистами, а иногда меня отвозили в закрытом автомобиле в оперу, где мне была оставлена открытая ложа над самым партером, чтобы я была видна вся целиком, и я сидела for show, как говорят за океаном. Этого требовало мое положение.
— For show?
— Да, for show. Это обязательство выставлять себя напоказ, не воздвигать стен между собой и людьми, а, наоборот, допускать их в сады, чтобы они смотрели через лужайку на террасу, где мы сидим и пьем чай. Моему отцу, мистеру Шпельману, это было в высшей степени противно. Но этого требовало наше положение.
— А как вы жили остальное время, фрейлейн Имма?
— Что ж, весной уезжали в Адирондаке на свою виллу, а летом в Ньюпорт у моря на свою виллу. Там, разумеется, устраивались пикники, и цветочные корсо, и теннисные состязания, там катались верхом и в шарабане, запряженном четверкой, или в автомобиле, а люди останавливались и глазели на дочку Самуэля Шпельмана. А некоторые ругались мне вслед.
— Ругались?
— Да, надо полагать, у них были на это причины. Словом, мы жили какой-то ненастоящей, рассчитанной на гласность жизнью.
— А в промежутках, — подхватил он, — не правда ли, парили в безвоздушном пространстве, где нет пыли.
— Верно. Ваше высочество отличается поразительной сметкой. После всего этого вы поймете, как я обрадовалась появлению графини у нас на Пятой авеню. Она и вообще выражается довольно туманно, скорее даже загадочно, так что не всегда можно уловить момент, когда она начинает заговариваться. Но для меня именно это важно и поучительно, потому что дает мне верное представление о том, сколько на свете горя и как много в нем гадкого. Сознайтесь, вы мне завидуете, что у меня есть графиня?
— Ну уж и завидую… По-видимому, вы считаете, фрейлейн Имма, что я совсем ничего не знаю о жизни.
— А вы что-нибудь знаете?
— Пожалуй, кое-что. Например, я слышал о наших лакеях такое, что вам даже и не грезилось.
— Неужели лакеи такие дурные люди?
— Дурные? Они негодяи, иначе их не назовешь. Во-первых, они плутуют, пускаются на всякие хитрости, берут деньги от поставщиков…
— Ну, принц, это еще пустяки.
— Конечно, с тем, что довелось узнать графине, это не сравнится…
Они перешли на рысь, около путевого столба покинули пересекавшее лес шоссе с пологими подъемами и спусками и свернули на песчаный, похожий на ложбину проселок, поросший по высоким обочинам ежевикой и упирающийся в угодья замка Фазанник, — окруженные кустарником луговины и полянки.
Здесь Клаус-Генрих был как дома; он поминутно на что-нибудь указывал своим спутницам правой рукой, стараясь ничего не упустить, хотя ничего достопримечательного, собственно, не было. Вон там на опушке леса виднеются гонтовая крыша и громоотводы замка, сейчас запертого и безмолвствующего. А вон там сбоку фазаний питомник, по которому названо все поместье, а тут садик при Штафенютеровском трактире, где они нередко сиживали с Раулем Юбербейном. Над непросохшими лугами мягко светило солнце, как оно светит только ранней весной, и бросало нежный перламутровый отблеск на обступившие горизонт дальние леса.
Не слезая с лошадей, они остановились рядом у трактирного садика, и Имма Шпельман внимательно оглядывала замок, иначе говоря скромный загородный дом, именовавшийся замком Фазанник.
— Судя по всему, ваши юные годы протекали отнюдь не в умопомрачительной роскоши, — проронила она, выпятив губки.
— Да, этот замок ничем не замечателен, — рассмеялся он. — И внутри не лучше, чем снаружи. Никакого сравнения с Дельфиненортом, даже до того, как вы его реставрировали.
— А теперь сделаем привал, — сказала она. — Не правда ли, графиня, во время прогулок всегда делают привал? Спешимся, принц! Мне пить хочется, посмотрим, чем нас может угостить ваш Штафенютер.
Господин Штафенютер в зеленом фартуке с нагрудником, в штанах, заправленных в смазные сапоги, был уже тут как тут, обеими руками прижимал к груди вышитую ермолку и смеялся от умиления, обнажая беззубые десны.
— Ваше королевское высочество! — захлебываясь от восторга, говорил он. — Неужто в самом деле ваше королевское высочество изволили еще раз осчастливить меня? И барышня тоже! — благоговейно добавил он; Штафенютер отлично знал дочь Самуэля Шпельмана, и не менее усердно, чем прочие обитатели великого герцогства, читал газетную хронику, в которой имена принца Клауса-Генриха и фрейлейн Иммы стояли рядом. Он помог графине, так как Клаус-Генрих, соскочив с седла, всецело посвятил себя заботам о барышне Шпельман, затем Штафенютер кликнул работника и тот вместе с шпельмановским грумом занялся лошадьми. Но после этого Клаус-Генрих не преминул выполнить весь привычный ему ритуал приветствий и аудиенций. Приняв официальную позу, он задал несколько трафаретных вопросов раболепно склоненному Штафенютеру, милостиво осведомился о его здоровье и положении дел, а выслушивая ответы, энергично кивал головой, дабы показать видимость внимания и участия. Имма Шпельман обеими руками держала хлыст, сгибая и разгибая его, и серьезным, испытующе блестевшим взглядом созерцала эту мастерски и бесстрастно разыгранную сцену.