Внезапно его окликнули. Обернувшись, он увидел красивого молодого человека в элегантном весеннем костюме, в светлых перчатках и с тростью, в летней шляпе, молодцевато, почти задорно сидевшей чуть набекрень. Лицо было Георгию настолько незнакомо, что он даже стал оглядываться, — может быть, это кто-нибудь другой окликает его. Но на улице больше никого не было, кроме него и молодого человека в шляпе набекрень.
— Горе мне с тобой, Георгий, прямо чистое горе! Не хочешь ты меня признавать! Не хочешь — и кончено! — добродушно улыбаясь, сказал незнакомец.
— Кто вы? — с испугом спросил Сурду.
— Господи, я ж тебе недавно признавался, кто я! А ты уже забыл?!
— Ой, вы опять тот учитель из Бендер?!
— Ну вот! Слава богу, узнал!
Но узнать Сергея Николаевича, значило теперь для Георгия испугаться пуще прежнего.
— Что вам надо от меня? Я ж понимаю, кто вы! Вы ж большевик!
— Правильно! Чего же ты перепугался? Вот когда на трибуне все начальство перепугалось, — это я понимаю: там румыны, полиция, жандармы, помещики. Эти и должны нас бояться! Правильно! Нет у них злее врага, чем мы. А ты, голая душа, чего ты меня боишься? Разве ж я с тобой борюсь? Я как раз за тебя, за твою лучшую долю!
— Уйдите от меня! Умоляю вас Христом-богом! — дрожа, бормотал Сурду. — Богом умоляю!
— Богом? Вот хорошо! Как раз они сегодня служили богу благодарение за то, что он им помогает отнимать у тебя хлеб изо рта. И у детей твоих.
— Уйдите, умоляю вас! Пожалейте меня! — взмолился Сурду. — Видите, я калека! Я от вас бежать не умею.
— И был бы дурак, если бы бежал! Стой и слушай! Почему ты меня боишься? Ты тюрьмы боишься? А я вот всего три месяца, как из тюрьмы вышел. Я десять лет отсидел. Помнишь, когда ты ушел из Бендер? Меня через полгода арестовали. Мне все зубы на допросе выбили, руку повредили, потом десять лет держалц в вонючей тюрьме. За кого же я страдал? За тебя, за народ! А ты от меня удрать хочешь? Ты тюрьмы боишься? А? Говори!
— Я бога боюсь.
— Брехня! Ты бога не боишься и тюрьмы не бо-
ишься. А горе твое в том, что ты на победу не надеешься!
— Правда! Не надеюсь! — тихо пробормотал Сурду, как бы признаваясь.
— Вот! Потому ты и в секту подался! Ты раньше на другой дороге был, потому что тогда верил. А прошли годы, победы не видно, ты и перестал верить.
— Может быть! Только оставьте меня!
— Вот ты как? Все-таки «оставьте меня»! А мы сегодня весь парад зачем им устроили? Как по-твоему? Десятки наших лучших товарищей будут сегодня арестованы и избиты и на годы попадут в тюрьму. И они на это согласны! А зачем это им, спроси! Затем, чтобы таких сонных дядьков разбудить, как ты! Чтобы вы не спали! Чтобы вы поверили в свои силы, в свою победу и боролись!
Сурду стоял растерянный, машинально перекладывая палку из одной вспотевшей руки в другую. Слова Сергея Николаевича жгли его. Он молчал.
А Сергею Николаевичу точно и не нужно было ничего от него услышать.
— Ну, будь здоров! — неожиданно сказал он. — Жене кланяйся и слушайся ее, — она у тебя умница. Гудзенке кланяйся. И думай! Хорошенько думай о том, что ты сегодня на параде видел и что я тебе сказал! До свидания!
Он повернулся и ушел, помахивая тросточкой.
Глава четвертая
Никто никогда не узнал об этой встрече. Но ж.ена стала замечать в Георгии странную перемену. Он больше не донимал ее за уход из секты, все реже восхвалял «брата» Фоку и меньше сидел за своими божественными книгами. По разным мелким и еле уловимым признакам Мария понимала, что он догадывается о ее причастности к появлению в селе подпольных листовок, которые всякий раз вызывали переполох, панику и смятение среди начальников и среди «братьев», из коих «брат» Фока чуть не бился в судороге, и которые, несомненно, приближали к апоплексическому удару
некоего господина по фамилии Шлих, с которым читателю предстоит познакомиться дальше.
С Георгием явно произошли какие-то перемены. Но этот молчадивый человек почему-то считал нужным скрывать их, ничего не показывать. Мария, ее брат Трофим Рейлян и Гудзенко не раз пытались поговорить с ним. Но Георгий либо отмалчивался, либо нес такую околесицу, что в конце концов на него махнули рукой.
Быть может, он боялся сигуранцы, быть может, он боялся рассердить Мазуру и потерять службу, которая давала хоть какой-нибудь кусок хлеба. Возможно, были и другие причины. Возможно, Сергей Николаевич правильно назвал главнейшую: неверие в победу. Трудно сказать. Сурду был человек очень замкнутый. Душа его раскрылась лишь много позже.
А сейчас обратимся к некоторым другим действующим лицам нашей повести.
Начну с Катеньки Сурду.
Катенька родилась в семье третьей. Старшие две сестры умерли в двухлетнем возрасте. Когда Катеньке было два года, она гоже заболела. Знахарка сказала с подкупающей прямотой:
— Помрет! Те две померли, и ее тоже господь к себе требует.
Однако, по удивительной и непонятной прихоти природы, Катенька выжила. Ее ждало детство, лишенное самых простых радостей. В пять лет она уже работала по хозяйству, нянчила младенцев, точно затем и рождавшихся у матери, ЧТОбы немного покричать и уйти в другой мир. На Катеньке оставался весь дом, когда мать уходила на работу. Чем старше девочка становилась, тем делались сложней ее обязанности. Катенька носила воду, колола Д)эова, топила печь, чинила и стирала белье, содержала в опрятности дом, готовила пищу.
В школу Катеньку не отдали: не было обуви. Когда сектанты научили Марию Сурду читать и писать, она, правда, подумывала о том, что ей надо бы учить и девочку, да все не было времени.
Однажды Катенька застала свою мать плачущей. Мария сидела на полу, прислонившись к табуретке, и плакала. Катенька никогда не видела, чтобы ее строгая и молчаливая мама плакала, — разве когда умирали
дети. Да и тогда Мария рыдала глухо, с сухими глазами и недолго, как бы боясь кого-то прогневить своим горем.
Что же значили эти слезы?,
Только впоследствии, когда она стала взрослой девушкой, мать рассказала ей, что переживала в ту пору душевный кризис, столкнувшись с новой и простой правдой, которую нашла в листовках брата и Гудзенко. Ей было страшно уйти от бога, она боялась его всемогущества. Но, наконец решившись, она оплакивала горькую свою жизнь, прожитую в темноте и беззащитности, и жизнь всех таких женщин, как она, которые не знают дороги и которых толкают все глубже во тьму, как слепого на колоду.
Все это Катенька узнала лишь поздней, став старше. Но она отлично помнила, что именно в ту самую пору мать сказала ей однажды:
— Давай, доченька, буду учить тебя грамоте!
Мать находилась в непонятном смятении, в порыве
неясной, но, очевидно, сильной страсти.
Букварь кое-как достали, и азбуку Катенька усвоила быстро. Но, кроме букваря, никаких книг в доме не было, если не считать молитвенников, которые мать и видеть уже не могла.
Поневоле вышло так, что учить Катеньку читать по складам ей пришлось по тем листовкам и брошюрам, которые ей приносили брат или Иван Гудзенко. Брошюры вовсе не на это были рассчитаны — ни текст, ни шрифт. К тому же учиться по ним надо было тайно, украдкой. Учение подвигалось не слишком быстро.
Рассказав мне это, Екатерина Георгиевна прибавила, что если она вступила в революционную борьбу еще во времена подполья, то в значительной мере потому, что с самого детства возненавидела мир, в котором мать учила ее грамоте под страхом тюрьмы.
Несколько позже появился у Катеньки учитель. Он был хоть и сам человек не очень образованный, не профессор какой-нибудь, но все же более грамотный, чем ее бедная мама.
Это был Миша Гудзенко, тогда ученик последнего класса сельской школы.
— Тетя Мария дома? — прямо с порога, забыв поздороваться, спросил Мишка Гудзенко, известный на
селе под прозвищем «гайдук», ввалившись однажды в дом Сурду и застав Катеньку за стиркой.
Девочка ответила, что, кроме нее, никого дома нет.