Первыми, кого я увидел со своего места в строю, была молодая рыжеволосая дама в элегантном костюме защитного цвета и господин в костюме полувоенного покроя, в фуражке русского образца и в русских сапогах. Товарищ, стоявший-в строю позади меня, шепнул, что дама — русская аристократка, а господин — крупный киевский сахарозаводчик.
Трудно было понять, что нужно этим гостям. Не сказав нам ни единого слова, ни даже «здравствуйте», они бросились осматривать норы, в которых мы жили, потом молча уставились на нас.
Затем подкатила группа французских офицериков — все молодые, элегантные, усики кольчиком, монокли в глазу. Это были маменькины сынки, каких бережно прячут в штабах, дабы они могли, не растрачивая себя ни на какие другие дела, целиком отдаться заботам о сохранении своих шкурок.
Но вот подкатил еще один автомобиль — большой, штабного типа.
Сопровождаемый адъютантами и бородатым русским полковником, человеком могучего сложения, вышел сам генерал.
Командующий армией был невелик ростом, коренаст и широкоплеч. На вид ему было за пятьдесят, волосы того цвета, который французы называют соль с перцем, щеки красные, туго налитые, туго завинченные большие армейские усы, черные глаза.
689
23 В. Финк
Фамилия — вот все, что у него было аристократического. Со своей внешностью он вполне сошел бы за сверхсрочного фельдфебеля в провинциальном гарнизоне. Но он был графом и генералом и командовал армией.
Вот он стал' обходить строй. Останавливаясь то перед одним, то перед другим из нас, он спрашивал:
— Иль я манже? Манже... Манже...
Он, произносил эти слова с каким-то странным, не французским акцентом, коверкая их, и слишком громко, как иногда разговаривают с иностранцем, который не понимает вашего языка. Он делал при этом обеими руками такое движение, точно бросал себе что-то в рот.
— Манже... Манже... — все повторял он. — Иль я манже?
Легионеры отвечали, что еда есть.
Генерал удовлетворенно кивал головой.
— Пай?.. Иль я пай? Пай1 Куше!.. — опять с варварским акцентом спрашивал генерал и помогал себе жестами: склонив голову набок и подложив под нее руку, он закрывал глаза, изображая спящего. — Куше?.. Пай? Иль я пай?..
Услышав в ответ, что и соломы для спанья тоже хватает, генерал опять удовлетворенно кивал головой и опять проходил дальше.
Было что-то комическое и вместе с тем оскорбительное и отвратительное во всей этой сцене.
Многие из нас окончили университет в Париже, другие ушли в армию со студенческой скамьи. Мы сдавали экзамены на французском языке, по-французски писали и защищали диссертации. Зачем же генерал разговаривал с нами на каком-то ломаном, беспомощном наречии, как если бы он попал куда-нибудь в глубину Экваториальной Африки и старался подделаться под тамошний язык? И зачем он расспрашивал нас о соломе и баранине, когда между ним и нами была кровь наших товарищей, расстрелянных по его приказу за то, что, как сыны России, они протестовали против навязанной нам унизительной службы в Легионе? При чем тут солома, и при чем тут мороженая баранина, и при чем тут барынька, сахарозаводчик и маменькины сынки? Вот они все сбились в кучу и рассматривают нас, раскрыв рты, как дети, которые попали в зверинец и впервые видят настоящих, живых зверей.
Их присутствие придавало генеральскому смотру опереточный характер, что было особенно тягостно, потому что этим смотром как бы завершалась курландон-ская трагедия.
Однако, когда человек пять ответили утвердительно на вопрос о том, есть ли манже, а другие пять-шесть подтвердили, что есть и солома для куше, генерал обернулся к своей свите и самым веселым тоном воскликнул:
— Mais ils sont heureux, ces gaillards! (Да им чудесно живется, этим ребятам!)
Он направился к автомобилю и уехал. Уехал также русский полковник, уехала русская дамочка, уехал сахарозаводчик, уехали маменькины сынки. Жизнь могла наконец продолжаться, и нас развели по ротам...
— Безобразие! — с чувством воскликнула Наталья Владимировна, когда я закончил свою историю.
— Это еще как сказать! — заметил Алексей Алексеевич.—Сам Франшэ, несомненно, считал, что обошелся с волонтерами как нельзя лучше. Помилуйте, приехал, спрашивал, есть ли ?да, есть ли солома. Что еще надо? Не генерал, а отец солдату! Родной отец!.. Ты, Ната-шечка, не обижайся только, но я тебе все-таки скажу, что в военном деле ты еще не разбираешься. Муж у тебя гвардейский офицер, академию кончил, до генерала дослужился, а ты понимаешь в военных делах не больше, чем новобранец. Уж ты не сердись на меня, Ната-шечка!
Но Наталья Владимировна и не сердилась, она, видимо, не претендовала на авторитет в военных делах. Она только спросила:
— Значит, он просто солдафон?
— Во-о-от! Во-о-от! — с радостной улыбкой протянул Алексей Алексеевич.—Ты сказала самое главное. Все они принадлежали к солдафонской школе. Война была большая, а они люди мелкие, фельдфебели с генеральскими звездочками. Чем прославился Франшэ? Несколькими проигранными сражениями и приказом о том, чтобы приговоры военно-полевых судов приводились в исполнение немедленно, не позже, чем через двадцать четыре часа после вынесения. А как иначе мог он поддерживать дисциплину в армии? Говорить с солдатами? А что он им скажет? Да он, Наташечка, никаких слов и произнести не сумел бы, кроме как куше и ман-же. Это весь его словарь. Он даже уверен, что солдат и сам ни о чем другом не мечтает. Он солдафон. А почему великий князь Николай Николаевич восстановил в 1915 году порку солдат в русской армии? Потому, что' он с ними говорить не умел. Не было слов. То есть слова-то были, но не у него. Пришла революция и нашла все слова, и солдаты их понимали.
Смеясь, он добавил:
— Потому-то его, вероятно, и послали в девятнадцатом году в Россию, этого ФраНшэ, ликвидировать Октябрьскую революцию и советскую власть. Надеялись: он приедет, построит всех в одну шеренгу — и давай куше, манже, пай и марш к стенке. А он только доплыл до Одессы, а высадиться на берег побоялся. Не та солома!..
И быстро, как бы вспомнив что-то, спросил:
— Да, но я-то здесь при чем?
— Позвольте, — сказал я, — но этот русский полковник, который сопровождал командующего...
— С бородой? Да это был мой заместитель Ознобишин, кумир парижанок, ягуар в любви.
Не могу сказать, как мне приятно было узнать, что я ошибался. Игнатьев очень мне понравился. Не хотелось верить, что это он мог приехать к нам на фронт, видеть, как мы погибаем на чужбине за нашу родину, и не сказать нам ни единого слова ободрения.
Долго потом я оставался под впечатлением вечера, проведенного в обществе супругов Игнатьевых.
Они снова пригласили меня к себе, но я куда-то уехал, а вернувшись в Париж, не застал своих новых знакомых: сбылась их заветная мечта — они переселились в Москву.
S
Спустя лет десять, точнее говоря, веоной 1947 года, в Москве, в Клубе писателей, отмечали семидесятилетие известного советского писателя, автора мемуаров «50 лет в строю», Алексея Алексеевича Игнатьева.
Зал был переполнен. Все места были заняты, на хо-pax сидели, на лестнице сидели, в проходах стояли стеной, в коридоре было не протолкаться.
Юбиляра встретили громовой овацией. Были теплые речи друзей, писателей, читателей, адреса московских редакций, общественных организаций. Близкий друг юбиляра, прекрасный оратор С. М. Михоэлс произнес свою речь, пересыпая ее остроумными еврейскими шутками. Пела по-французски Н. А. Обухова, пел для своего друга И. С. Козловский. Поэты С. Маршак, С. Михалков, Н. Кончаловская, А. Безыменский, Арго, Т. Л. Щепкина-Куперник и даже известная балерина О. Лепешинская посвятили Алексею Алексеевичу стихи.
Мне выпала честь огласить дружеское приветственное письмо, которое пришло на имя юбиляра и его супруги из Франции, от их друзей — Мориса Тореза и Жанетты Верм.ерш.
Выступая на этом вечере от собственного имени, я, нижеподписавшийся, совершил плагиат, в чем сам себя здесь разоблачаю.