Я сказал юбиляру:
— Алексей' Алексеевич, долг платежом красен. Мы с вами поквитались. Вы меня сдали в Иностранный легион, а я вас — в Союз писателей. Тоже не сахар.
В зале раздался веселый смех. Многие, конечно, поняли шутку, потому что знали, что связывало нас с Алексеем Алексеевичем. Но никто не знал, однако, что шутка эта принадлежала не мне, а самому юбиляру. Он и смеялся громче всех.
Вот краткое разъяснение.
Я вернулся в СССР в начале 1938 года. Вскоре мы встретились с Игнатьевыми. Алексей Алексеевич уже был на военной службе. Ему присвоили звание комбрига: оно соответствовало званию генерал-майора, которое он носил до Октябрьской революции.
Едва ли не в первый же мой визит Алексей Алексеевич сказал Мне:
— Согрешихом, знаете, и беззаконовахом.
— В каком смысле? — спрашиваю я.
— Да ведь вот, представьте себе, книгу написал.
— Интересную?
— Я бы хотел, чтобы на этот вопрос ответили читатели. Но как до них добраться? Посмотрите и судите по всей строгости и без снисхождения.
И прибавил из А. К. Толстого:
Что аз же, многогрешный,
На бренных сих листах Не дописах поспешно,
Ил.и переписах,
То спереди, то сзади,
Читая во все дни,
Поправь ты, правды ради,
Писанье ж не кляни.
Я унес рукопись домой. Это оказалась первая книга мемуаров «50 лет в строю». Я прочитал ее в один присест и тотчас передал моему другу Всеволоду Вишневскому, который редактировал тогда журнал «Знамя».
— А как по-вашему, книга может получиться? — спросил автор, когда я поставил его в известность о предпринятых мною шагах.
— Книга-то уже получилась, — ответил я, — надо только ее напечатать. Но Вишневский напечатает, я в этом уверен.
Дня через два раздался телефонный звонок. Я услышал неторопливый голос Всеволода:
— Скажи ты ему, ради Христа, своему автору, что рукопись пойдет. Пусть читает в ближайшем номере «Знамени».
— А ты ему сам скажи, — предложил я. — Не было случая, чтобы автор обиделся, когда ему сообщали такую новость.
Все же я не мог отказать себе в удовольствии первым обрадовать Алексея Алексеевича.
У телефона произошла небольшая интермедия.
Трубку взяла Наталья Владимировна. Не называя себя и чуть изменив голос, я холодным, учрежденческим тоном попросил к телефону писателя Игнатьева.
— Какого писателя Игнатьева? — недоуменно отозвалась Наталья Владимировна, очевидно не узнав меня.— Вы ошиблись. Это квартира комбрига Игнатьева, он не писатель.
— Не зарекайтесь, гражданка, — настаивал я. — Не зарекайтесь. История знает много примеров...
Мне, однако, не было предоставлено возможности углубиться в примеры истории, Трубка была повешена.
Я позвонил снова.
— Наталья Владимировна, — сказал я, — а ведь муж-то ваш все-таки писатель. Странно, что именно вы отказываете ему в признании. Рукопись принята. Следите за журналом «Знамя».
И тут я услышал:
— Леша-а-а-а-а!
Наталья Владимировна кричала на сей раз еще громче, чем тогда, в Париже, в фойе театра.
«Знамя» вскоре напечатало переданную мною рукопись. Вишневский придумал ей удачное название: «50 лет в строю».
Вся жизнь Игнатьева получила отныне новое направление и новое содержание. Мемуары читали и перечитывали, они вышли отдельным изданием, и тираж быстро разошелся.
Алексея Алексеевича приняли в Союз писателей, он вплотную вошел в литературную жизнь Москвы.
Вскоре была написана и напечатана вторая книга его воспоминаний, а там и последующие, одна за другой. Автора беспрерывно приглашали на читательские конференции в Москве, в Ленинграде, в Киеве, в Ростове.
В жизнь человека вошла слава.
Так как, говоря языком поэтическим, я стоял у колыбели этой красавицы; так как, говоря языком не менее поэтическим, я держал автору стремя, когда он садился на Пегаса, то автор добровольно самообложил себя известного рода налогом в мою пользу: он дарил мне по экземпляру каждого нового издания его произведений, снабжая их приятными и лестными надписями вроде: «Моему тайному по литературным делам советнику» и т. д. У меня есть также томик, на котором написано: «Долг платежом красен».
Вот что означали эти слова.
Возможно, читателю известно, что литературная слава подобна розе: рядом с нежными и ароматными лепестками попадаются шипы.
Алексей Алексеевич жадно вдыхал аромат лепестков, а шипы были ему противны, он их терпеть не мог. Правда, он наталкивался на них не у критики и не у читателя. Но в редакциях случалось немало утомительных стычек.
После разговора с одним редактором Игнатьев сказал мне полушутя-полусерьезно:
— Ну ладно, поквитались мы с вами! Долг платежом красен! Я вас сдал в Иностранный легион, вы меня в писатели. Тоже не сахар.
Он откинулся по обыкновению на спинку кресла, забросил голову назад и громко расхохотался.
Шутка осталась у нас в обиходе. Поэтому я и позволил себе использовать ее в юбилейный вечер.
Что привлекало и привлекает в мемуарах Игнатьева? Огромная сумма самых разнообразных сведений, которые делают книгу ценнейшим пособием для изучения истории последнего царствования и первой мировой войны?
Да, конечно. Но самое главное то, что книга; в которой рассказывается о русском императорском дворе, о французском президенте, о Мукдене и Копенгагене, о Париже и Шантильи, о генералах, министрах и дельцах,— книга эта в конечном счете является книгой о патриотизме русского человека, о национальной чести, о верности как о смысле и содержании целой жизни.
Тургенев писал: «Старайся жить! Оно не так легко, как кажется».
Игнатьев хорошенько испытал на себе всю глубину этих слов. Трудно, очень трудно взять все свое прошлое, все свое воспитание, все моральные устои, привычки, навыки, семейные традиции, взять и поломать, как щепку о колено, и выбросить, и пойти навстречу неизвестности, риску, тревогам, опасности, — пойти потому, что этого требуют новые представления о справедливости, о родине, о народе.
Но Игнатьев был из тех людей, для которых приведенные выше слова Тургенева звучат как призыв всегда, в каждую минуту, жить лучшим из того, что в тебе есть, что в тебя заложила природа и выработало воспитание.
в
Алексей Алексеевич часто болел. То воспаление легких, то подагра нередко сваливали его на месяц и на два. Считалось за счастье, когда он начинал ходить по комнате, опираясь на две палки. Но он терпеть не мог говорить о своих болезнях.
— Бог с ней, с подагрой. Пусть ею врачи занимаются,— отвечал он на расспросы о здоровье и переводил разговор на другие темы.
Восемнадцать лет встречались мы с супругами Игнатьевыми в Москве, у нас установились простые отношения, но я не помню случая, чтобы кто-нибудь из них стал говорить о себе, о своих болезнях, о трудностях жизни, о мелочах своей или чужой жизни, о том клейком и ползучем, что называется бытовщиной. До Игнатьевых это просто не доходило. Они жили как бы на другой волне.
Игнатьевы вели в Москве открытый образ жизни. У них было множество знакомых в мире литературы, театра, искусства, науки. Каждый вечер у них бывали гости, либо они сами выезжали. Они не пропускали ни одной театральной премьеры, ни одного нового концерта, ни одного вернисажа, читали множество газет, толстые журналы, все литературные новинки. Это и был круг их интересов.
Как у всех смертных, у них были, конечно, и свои слабости. Но воспитанные люди тем и отличаются, что их слабости могут причинить неприятности и хлопоты только им одним и никому больше.
Алексей Алексеевич, например, был гурман. Он платил за эту свою слабость тяжелыми приступами подагры, но, видимо, не считал цену слишком дорогой и смотрел на свою болезнь свысока.
Однажды к обеду подали бифштексы, да еще жаренные в перце.
Я ужаснулся: подагрикам вредно даже произносить вслух такие слова, как бифштекс и перец.
Но Алексей Алексеевич ответил:
— Я, знаете, все лечебники изучил и вижу, что мне, при моих болезнях, можно только натощак застрелиться.