А на следующий день произошла встреча, котора? показала мне, до каких пределов доходила — и весьма еще недавно — дикость жителей тайги.
Но дикарями были не те, кого привыкли так называть.
Мы сидели с Савичем на пристани в ожидании парохода, когда пришел маленький, худенький человечек. Я увидел его со спины и принял за мальчика лет четырнадцати. Лишь когда он повернулся, стало видно, что
529
18 В. Финк
это человек пожилой. Он носил мягкую шляпу, пиджак и на ногах рамузы — две отдельные, не сшитые между собой штанины из лосевой или изюбревой кожи, надевающиеся поверх брюк. Его длинные, до плеч, волосы были заплетены в две косы и перевязаны красными лоскутками. На маленьком, сухоньком личике кожа была туго натянута, глазки еле видны.
На пристани многие, оказывается, знали его: это был знаменитый охотник из племени орочей.
Наш спутник, местный казак Лазарев, сказал, что сам этот ороч и покойный его сын были необыкновенные стрелки.
Бывало, с сорока саженей стреляли в яйцо на голове.
Я не понял.
— Очень просто, — пояснил Лазарев. — Скажем, поставит отец сына к дереву или сын отца, на голову ему яйцо, сам отойдет саженей на сорок — и из винтовки торк, и нет яйца.
По словам Лазарева, таежный Вильгельм Телль всегда проделывал этот опыт на пари с охотниками-каза-ками, и всегда на бутылку ханшины, и всегда выигрывал.
Вот чем однажды кончилось такое пари.
— Обхитрили их наши, — сказал Лазарев. — Враз обхитрили!..
Хитрость заключалась в том, что стрелку поставили условие: «Ты мне раньше одну чурочку на дрова расколи, а опосля стреляй!»
Орочи не догадались, какое зверство было скрыто в этом условии. Они согласились. Отец поставил сына к дереву, положил ему яйцо на голову, расколол чурку на дрова, и тут же ему сунули ружье в руки — стреляй.
— А от топора-то, однако, в руках у него дрожба осталась, как бы сказать, дрожение, — пояснил Лазарев. — Стрельнул, да прямо сыну в лоб... Промахнулся, значит.
— Жалел он потом, — добавил Лазарев, помолчав.— Ох, и жалел...
Лазарев говорил с удивительным равнодушием, и оно само по себе было для меня частью его истории.
— Что ж вы хотите, — заметил по этому поводу профессор Савич, — у нас, на Дальнем Востоке, советская власть утвердилась значительно позже, чем в Европейской части России. У нас еще, можно сказать, стоят предрассветные сумерки: ночь едва уходит, день ещ^не настал, он только близится. Но если вы хотите угадать, каким он будет, по крайней мере в отношении так назы* ваемых дикарей...
— Очень хочу! — перебил я.
— В таком случае в Хабаровске пойдите посмотрите школу для народов Дальнего Востока. Увидите завтрашний день...
Такая возможность представилась мне очень скоро.
Была ранняя осень, в школе скоро должны были начаться занятия, съезжались учащиеся.
Я видел большую группу новичков. Здесь были мальчики, и девочки, и взрослые — гольды, орочи, тунгусы, удэге и другие. В неуклюжих мешках из звериных шкур, они сидели прямо на полу — боялись стульев. У всех был растерянный вид. У одних глаза бегали по сторонам, не зная, на чем остановиться, другие сидели, вперив неподвижный взгляд в одну точку. Им было тесно в стенах, а больше всего им было страшно. Они прибыли из далеких стойбищ, затерянных в почти недоступной глубине тайги, из легких шалашей, еле прикрытых звериными шкурами. Их пугали каменные дома, их пугали лошади, впряженные в телеги, они впадали в оцепенение, когда грохотал поезд, в который их усаживали, чтобы отвезти в Хабаровск. Их пугал сам Хабаровск, где больно ходить по камням', где телеги бегают даже без лошадей и ревут, где дома стоят как будто один на другом, где еда не та, и питье не то, и все не то... Им было страшно, испуг застыл в их глазах.
Но тогда — зачем же они пришли? Кто заставил их? Что заставило?
Они пробирались звериными тропами; в утлых чел-, ноках или бочках переправлялись они через пороги и стремнины сумасшедших таежных рек. Иные гибли в пути от голода, другие утопали, третьих разрывали звери. Но уцелевшие шли, и шли, и шли. Они различали вдали блеск нового утра. Они чуяли в воздухе новое дыхание. Это было дыхание надежды. Она одна вела их. Она одна давала им силы и бесстрашие.
531
Я был потрясен. Я почувствовал гордость от сознания, что именно наше государство первым выбросило из словаря унизительные слова «дикий народ»; что именно оно протянуло братскую руку этим угнетенным людям, чтобы повести их по пути цивилизации и культуры,— именно наше государство, а не так называемые просвещенные державы Запада, которые для того и объявили отсталые народы дикими, чтобы освободить себя от каких бы то ни было моральных обязательств в отношении их.
ч Я снова подумал об Арсеньеве. Ведь он-то делал свое дело гуманиста, он нес культуру отсталым народам еще в те годы, когда это значило идти наперекор политике государства, всем устоявшимся взглядам и традициям и когда для этого требовалось не только доброе сердце, но и ббльшое мужество.
3
Я увидел его во Владивостоке, в Педагогическом институте, в кабинете директора.
Дверь шумно распахнулась, и в кабинет влетел, не вошел, а влетел, худощавый, «сухой», как говорят на Дальнем Востоке, человек среднего роста, в сером костюме, с мягкой шляпой в руке. Энергичное лицо — большой нос, большой рот, высокий лоб; глаза в глубоких впадинах прикрыты густыми, тяжело нависшими бровями, и две морщины, как большие скобки, по обеим сторонам рта.
— Арсеньев, — назвал он себя, когда нас знакомили.
Он оказался наделенным даром живой речи, его движения были стремительны, веселый и наивный блеск внезапно вспыхивал и сверкал в его глазах.
Я сказал ему, с каким восторгом мы всей семьей читали описания его путешествий.
Удивительно, как он сразу смутился, сконфузился. Он даже перебил меня и заговорил о другом.
— Теперь смотрите, пожалуйста, — сказал он, — ведь все мои проводники убиты...
Его первое слово было о безвестных маленьких людях, темных жителях тайги, которые помогали ему в его путешествиях. Поминутно повторяя: «Теперь смотрите, пожалуйста», он назвал не менее двадцати своих проводников — гольдов, орочей, тунгусов и удэге, которые были убиты, и все с целью грабежа. Один нес из тайги панты, другой — соболей, третий — корень женьшень, и всех находили мертвыми. Он даже назвал мне одного удэге, которого убили, чтобы забрать его жену.
— Теперь смотрите, пожалуйста, ведь и Дерсу Узала убит. — Владимир Клавдиевич назвал это имя с теплой и нежной грустью. — Дерсу Узала! — повторил он. — Какой был чудесный, трогательный человек. Однажды он прибежал ко мне совершенно расстроенный: пропала моя чернильница. Бедняга был в отчаянии, просто жалко было на него смотреть. А ведь он не знал, какова ценность этой баночки чернил, да и о самих чернилах имел смутное представление. Он даже не знал, собственно, как их назвать, и только сказал мне, что потерял «грязную воду». Но ему было мучительно, этой честной душе, при мысли, что он обманул мое доверие.
И после^ грустной паузы еще одно воспоминание:
— Однажды, на привале, я читал солдатам «Сказку о рыбаке и рыбке». Дерсу сидел тут же и что-то мастерил. Я даже не заметил, что он слушает. А он, оказывается, слушал. Когда я кбнчил чтение, он сказал задумчиво: «Верно! Много такой баба есть. Шибко старика жалко. Надо было лодка делай, другой места кочевай». Ах, Дерсу, Дерсу!.. Он был силен и вынослив, как зверь, уверяю вас, но добр, простодушен и доверчив, как дитя... Да они все такие, эти удэге, и гольды, и орочи, и тунгусы. И в этом всегда было их несчастье. Потому что, доложу вам, на земле мерзавцев много. Очень много.
Арсеньев читал в Институте курс этнографии Дальнего Востока. Он только что закончил лекцию и был свободен.
— Хотите, пройдемся? — предложил он.
Во время прогулки он спросил, что больше всего понравилось мне на Дальнем Востоке.