— Ух ты! — изумился Андрей. — Да тут их, никак, штук тридцать?
— Двадцать семь, — уточнил Демид. — На заводе в комитете комсомола нашел. Спрашиваю на днях: Андрею Синилову писем нет? Думаю, не может быть, чтобы не было. Не такие ребята на целину поехали, чтоб забывать друга в беде. А Ванька Самойлов из механического — он теперь секретарем — говорит: «Нету». Тут Анечка вбегает: «Есть, есть!» Вот бюрократы!
У Андрея на глазах выступили слезы. Он обнял левой рукой Демида и проговорил:
— Спасибо, дорогой!
— Брось! Не я ведь писал, — грубовато ответил Демид, вообще не любивший сентиментов. Докурив папироску, он поднялся:
— Пока! Вижу, не до меня. Потом приду. Что принести?
— Ничего. Ой, и славный же ты, Демидка!
— Ладно, ладно. Да, чуть не забыл: Иван Митрич и Витька Горелов по привету передали, — пожав Андрею руку, ушел, ни разу не оглянувшись. Андрей крепко обрадовался привету от мастера и друга. С Витькой пришли в цех в одно и то же время и попали в заботливые руки Ивана Митрича.
* * *
Ах, какую драгоценность принес Демид! Андрей перебрал письма, нашел прежде всего от Дуси.
Снова в мыслях унесся в далекий целинный совхоз, в бескрайний расхлёст полей, в тот самый беспокойный мир, в котором хотел жить Андрей и где теперь жили его друзья. И повеяло весенними запахами талой земли, суровыми степными ветрами, очаровали серебряным звоном мартовские ручьи.
«Андрюша, милый, здравствуй! — писала Дуся. — Разве забыл нас? Скажешь: не забыл! А где твои письма? Я пишу тебе четвертое, а ты молчишь. Как ты можешь молчать, если тебе пишут друзья? Тебе плохо, Андрюша?»
— Плохо, Дуся, очень плохо, — прошептал Андрей. — Если бы ты только знала!
Он не стал дочитывать это письмо. Хотелось прочесть ее письма в том порядке, в каком они писались. Вот оно, первое, еще в начале мая пришло на завод. Ну, что стоило переслать вовремя? Демида в комитете знают, да и брат Василий на заводе человек известный.
Дуся в первом письме передавала многочисленные приветы от товарищей — перечень их занял чуть ли не тетрадную страничку.
«Мы тебя не забыли, Андрюша, — писала Дуся. — Ты не беспокойся, пожалуйста. Если к тебе в больнице будут относиться плохо, пиши нам, мы самому министру жалобу напишем».
— Да нет, Дуся, не надо писать министру, ко мне отнеслись хорошо, по-человечески.
«У нас сейчас много, много хлопот. Отделение хуже других подготовилось к посевной, ты же знаешь, какие там были дела. А людей мало. Клавка Меньшикова, — помнишь, тогда в ботиночках приехала, к директору в секретарши попасть хотела? — чуть не убежала. Стала она прицепщицей. Жили в землянке. С поля по суткам не уходили, грязно, холодно. Боже мой! А Клавка не думала так работать. Как можно быть такой легкомысленной? Не понимаю. Ладно, тракторист попался славный. Ты его не знаешь, он приехал позднее, Ленька Кудрявцев — золотой парень, на все руки мастер, а характером спокойный. Два дня Клавка не была в поле. Догнали ее на центральной, постыдили. Сколько было слез! Вернулась, морщится, но терпит. Эх, Андрюша! Выздоравливай скорее. Как ты нужен здесь! Скорее приезжай!».
Во втором письме Дуся с тревогой спрашивала, не случилось ли что с Андреем очень серьезного. А в третьем просила не забывать старых друзей.
Были письма из комитета комсомола, от знакомых ребят и девушек. Даже парторг спрашивал, не нужна ли ему, Андрею, помощь.
Ребята рассказывали о своем житье-бытье, сообщали новости, а поэт Петя Колокольцев обещал в скором времени прислать тетрадочку стихов о целине:
«Пришлю я тебе, Андрейка, на память свои стихи. Только уговор, никому не показывай. А будет невмоготу, прочти их и вспомни наши первые дни на целине, друзей вспомни — и, честное слово, легче будет».
«Какие вы чудесные, ребята! Как мне не хватало вашего участия, дружеской поддержки! Что я без вас, без друзей, без Дуси? Несчастный человек! Одинокий, как волк! — думал растроганный Андрей. — А теперь я самый богатый человек в мире: у меня столько друзей! И пропадать мне никак нельзя, нет никакого расчета. Туберкулез кости? Немощь? Повоюем еще!»
И подумал Андрей о Нине Петровне. Опять пожалел ее. Несчастная, одинокая. А что может быть горше одиночества: знать, что ни одна душа на свете не понимает тебя? Жить с людьми и все-таки жить в одиночку. Страшно! Андрей читал, не помнил точно где, но, кажется, у Горького, о том, как в наказание человека обрекли на вечную одинокую жизнь, и это было самое тяжкое наказание.
Андрей, не откладывая, сел писать ответные письма. Он плохо умел писать левой рукой. Положил на тетрадь камень, чтобы бумага не двигалась, и выводил каракули. Рука не успевала за мыслями. Андрей хмурился, сердился, но писал и писал.
Когда наступил вечер, он лег на нары, уставший, но довольный тем, что потолковал с друзьями. Так до полночи и лежал с открытыми глазами, думая о недалеком прошлом.
А в крышу нудно и беспрестанно барабанил дождь.
5
В сентябре Андрей собрался в Челябинск. Покидал Егозу с грустью. Перед отъездом побывал еще раз у избушки, посидел на прощанье. Погода выдалась на редкость теплая, воздух был прозрачен. Уже подернулись желтизной березы, и эта желтизна вкрапилась в неуемную зелень сосен. Далекая восточная кромка горизонта строго очерчивалась, а горы на западе казались особенно выпуклыми. Уже повисла над всем этим простором еле уловимая осенняя грусть. Месяцы, проведенные на горе, останутся в сердце и в памяти.
Провожал до вокзала Демид. Василий простился у ворот дома. Нахмурив брови, пожал руку и, видя грустное настроение брата, сказал сурово:
— Крепись!
Надеялся Андрей, что придет на вокзал и Нина Петровна: накануне виделся с Борисом, говорил об отъезде. Жалел Нину Петровну, а понять не мог. Ему казалось, что она слишком пристрастна к людям, смотрит на них с обидой. А жить так, как она, не подпуская к себе никого, ожидая от других только обиды, невозможно. Его порой захлестывало чувство острой жалости к этой одинокой женщине.
Нина Петровна провожать не пришла. Перед отходом поезда появился Борис. Он остановился на перроне, разыскивая Андрея. Увидел и разом просиял, бросился навстречу, держа в руках баночку, завернутую в газету. Подбежав, сунул ее Андрею.
— От мамы! — сказал он. — Варенье из земляники!
— Ну, зачем же! — улыбнулся обрадованный Андрей и прижал здоровой рукой голову мальчугана. Невольные слезы затуманили глаза. Чтобы не показаться Демиду малодушным, Андрей отвернулся, заторопился в вагон. А Демид дипломатично отвернулся и с удивлением принялся рассматривать изысканно одетую, полную женщину, прогуливающуюся по перрону.
— Дядя Андрей, — спросил Борис, — вы еще приедете на Егозу?
— Приеду! — пообещал Андрей, вскочил на подножку вагона и, раздумав, снова спрыгнул на землю, обнял Бориса, поцеловал в лоб. Потом подтолкнул ласково в плечо:
— Ну, уходи, уходи.
— Мама говорит, чтобы вы поскорее поправлялись. Еще она говорит: будете в Кыштыме, заходите к нам. А еще: поедет мама в Челябинск, навестит вас.
— Спасибо.
Андрей вошел в вагон, а следом Демид втащил чемодан.
Прощанье было коротким. Демид по-медвежьи сжал руку дяди повыше локтя, тряхнул головой:
— Счастливо тебе! Надеемся, выдюжишь…
Скупо улыбнувшись, Демид по-дружески подмигнул Андрею, стал пробираться к выходу. Когда его широкая спина скрылась в тамбуре, Андрей сел на лавку, и лишь теперь затревожились, закружились мысли о завтрашнем дне.
* * *
Лето, проведенное на Егозе, прошло с пользой: Андрей окреп, подготовился к испытанию. Операция была тяжелой. Несколько дней метался в бреду. Ни на минуту от койки не отходила сестра, поддерживала больного уколами.
Рука пылала, будто сунули ее в жаркую печку, а от огня сводит пальцы, плечо, и страшная боль передается всему телу, туманит сознание. Иногда Андрей приходил в себя. Тогда ему казалось, словно кто-то прикасается к кости чем-то металлическим. Каждая клеточка тела напрягалась, становилась восприимчивой к любому внешнему воздействию. Даже легкое прикосновение ко лбу теплой суховатой руки сестры вызывало болезненную реакцию.