В городе было полно американских военных. Рядом с этими упитанными солдатами в хорошо выглаженной форме коричнево-зеленые томми{41} выглядели исхудавшими и оборванными. Когда я проходил по Трокадеро, где размещался центральный американский солдатский клуб, мне бросилось в глаза, что Шефтесбери-авеню, заплеванная жевательной резинкой, выглядела такой же неопрятной, как и Таймс-сквер в Нью-Йорке.
Пробраться отсюда до Сохо из-за толкотни было вряд ли возможно. Вот уже несколько недель как на этих боковых улицах процветал черный рынок, на котором прибывшие из Германии вояки оживленно торговали вещами, «освобожденными» в Германии. Было достаточно одной облавы, чтобы собрать здесь столько вещей, что можно было заполнить целый музей истории и культуры немецкого обывателя. Здесь продавались часы и всевозможные драгоценности, бинокли и фотоаппараты (в том числе и весьма дорогие), ключи для откупоривания пивных бутылок, пепельницы, украшенные изображениями Бисмарка или Гинденбурга, фашистские кинжалы, флажки со свастикой, а также национальные немецкие вещички всех периодов, начиная от старого Фрица и Вильгельмов и кончая Адольфом Гитлером. Бедная Германия! Неужели для избавления от всего этого барахла ты должна была столько выстрадать? [325]
Я радовался, что снова находился в Лондоне и избавился от тягостной атмосферы Вобурна. К несчастью, Нансен по-прежнему висел у меня на шее. Не зная языка, он был беспомощен; не желая нарушать принципа товарищества, я согласился поселиться вместе с ним. Это имело свои финансовые преимущества, и я подумал, что, в конце концов, такое положение не будет продолжаться долго. При первой же возможности мы хотели вернуться на родину.
Нансен по-прежнему продолжал с важным видом вести переговоры с разными инстанциями британской секретной службы и часто совершал многодневные поездки. Так как мне нечего было делать, я согласился на предложение Военного министерства читать время от времени лекции в лагерях для немецких военнопленных. Мне было интересно узнать их настроения и снова установить связь с немцами. В течение месяца я посещал в среднем от трех до пяти лагерей.
Лишь один раз я был в офицерском лагере. Я встретил там нескольких толковых людей. Однако холодная и деланая вежливость, с которой ко мне относилось большинство офицеров, заставила меня почувствовать, что они не хотят иметь ничего общего с человеком их класса, который нарушил присягу и перешел к врагу. После этого я ездил только в солдатские лагери. Там принимали меня тоже по-разному. В двух или трех лагерях меня встретили таким ревом и свистом, что я даже не мог начать говорить. Но в большинстве случаев меня слушали внимательно, а иногда происходили очень полезные и интересные дискуссии. Особое раздражение вызывало у меня то обстоятельство, что при моем появлении британские лагерные коменданты на все лады начинали расхваливать любовь к порядку и дисциплину немцев, прибавляя при этом, что они могут ни о чем не беспокоиться: все идет, как по маслу. Но когда эти образцовые немецкие руководители из лагерного самоуправления приглашали меня откушать в кругу своих ближайших сотрудников, имевших большей частью чин унтер-офицера или фельдфебеля, я каждый раз замечал, что столы там ломились от сала, ветчины, яиц и масла. [326] Если же мне удавалось при помощи хитрости избавиться от этого назойливого общества и поговорить с обыкновенным пленным с глазу на глаз, то чаще всего мне сообщали, что масса военнопленных питается одной капустой. Некоторые британские коменданты замечали это и удивленно спрашивали меня, почему у немцев так мало духа товарищества, почему преобладает тип человека, который гнется в три погибели перед вышестоящим и готов наступить на горло нижестоящему. Как рассказал мне Ванситтарт, однажды Черчилль высказался на этот счет так: немец готов вцепиться вам в горло, если он чувствует себя сильнее, и будет лизать вам сапоги, если он слабее.
Другой причиной, побуждавшей меня ездить по лагерям военнопленных, было стремление разыскать людей из Пригнитца. Они, возможно, могли сообщить мне какие-либо сведения о моей семье. Я встретил таких немцев. Ничего определенного они не знали. Но один из них, происходивший из Притцвалька, рассказал, что в 1939 году на доске объявлений местного суда он видел мой портрет с приказом о поимке и аресте. На меня тяжело подействовало сообщение одного жителя Путлица, который утверждал, что в прошлом году мать и брат Гебхард были арестованы гестапо.
В конце августа я получил письмо из Парижа от мадам Леруа Болье, матери моего друга Мишеля. Она прислала в конверте смятую записку, полученную неведомыми путями от французского военнопленного, недавно вернувшегося из Лааске. Я узнал почерк моей сестры Армгард. «Вальтер пропал без вести в Италии, — писала она. — Мы все живы, но помоги нам. Шлем тебе привет. Мы бедствуем».
Немедля я побежал к Дику Уайту, который был теперь майором и работал в Военном министерстве. Я просил его позволить мне просмотреть списки военнопленных в Италии, чтобы установить, нет ли в этих списках имени Вальтера. Но что я мог сделать для моих родных?
Когда я спрашивал об этом англичан, занимавших менее высокие посты, чем Ванситтарт, они отвечали мне, что установить связь с советской зоной оккупации, где находится Путлиц, невозможно.
Я показал Нансену записку Армгард и просил узнать через его каналы в английской разведке, нет ли все же возможности связаться с моими родственниками. Через несколько дней Нансен передал мне строго секретное сообщение: [327]
— Офицер британской Интеллидженс сервис поедет на следующей неделе в советскую зону, чтобы урегулировать какие-то вопросы, связанные с репарациями. Он может посетить Путлиц, но говорят, что очень трудно что-либо сделать, когда речь идет о помещиках. Если этому английскому офицеру не будет дана внушительная сумма денег, то дело безнадежно.
Нансен назвал мне довольно крупную сумму. Она составляла более половины того, что лежало на моем счете в Английском банке.
Естественно, что это вызвало у меня недоверие. Однако я не хотел, чтобы впоследствии кто-нибудь мог упрекнуть меня в том, что я из-за скупости ничего не предпринял, чтобы помочь своей семье. Я дал ему деньги. Как я узнал в последующие годы, ни один англичанин не показывался вблизи Лааске.
Каждый день я обращался к Дику с просьбой отправить меня в Берлин или по крайней мере в Западную Германию, чтобы разыскать своих родных. Однако ничего сделано не было. К моему удивлению, уже в октябре Нансен уехал в британскую зону, где он должен был получить какой-то пост. Он захватил с собой два огромных чемодана и заказал много новых костюмов. У него было теперь не менее дюжины ботинок и несколько дюжин рубашек. С гордостью показывал он при упаковке гардероб, который увозил из Англии.
Я задавал себе вопрос: стала ли Интеллидженс сервис столь великодушной или, может быть, я тоже являюсь невольным кредитором этих расходов?
Возвращение в разрушенную Германию
В январе 1946 года мне сказали, что англичане готовы пустить меня в Германию. Дик Уайт не советовал мне возвращаться туда. Он изображал положение там настолько удручающим, что, по его словам, я вскоре раскаялся бы в своем решении. Он заявил, что о Берлине не может быть и речи, но что я могу, если хочу, некоторое время прожить в каком-либо из отелей Интеллидженс сервис в британской зоне, а потом подыскать для себя работу. Я настоял на своем, и Дик организовал все остальное. [338]
Холодным февральским вечером я стоял с моим багажом на площади разрушенного снарядами вокзала в Кале, оказавшись, таким образом, снова на европейском континенте. Меня окружала толпа генералов и увешанных орденами офицеров, тоже ожидавших поезда британской военной администрации, который должен был доставить нас в Германию. Как единственный штатский, к тому же немец, я чувствовал себя подавленным. Поезда еще не было, и я уселся рядом с французским кондуктором на один из своих двух чемоданов. Французу понравились мои английские сигареты, и он разговорился. Видимо, он принял меня за англичанина. Он гордился тем, что геройски помогал британским союзникам во время немецкой оккупации. Сколько раз он укрывал английских агентов в своей квартире, и немцы никогда не могли их найти.