— Займитесь этим с моим адъютантом.
Формальности были быстро улажены. Мы видели, как вся компания, которой предстояло защищать на конференции в Лондоне интересы германских рабочих, во главе с перепившимся Леем и его белокурым счастьем исчезла на освещенных сходнях английского парохода. После этого Лауффер, объятый ужасом, заговорил:
— Да ведь он же пьян в дым!
— Лауффер, мне кажется, что вы правы. У меня тоже сложилось такое впечатление.
На обратном пути мой бравый народный учитель никак не мог успокоиться.
— Но, Лауффер, ведь вся Германия знает, что Лей — пьяница.
— До сих пор я не мог этому поверить!
— Поэтому было бы лучше, если бы вы никому не рассказывали об этом.
Все-таки Лауффер не мог удержаться от того, чтобы на следующий же день не поведать своему начальнику Буттингу о муках, одолевавших его преданную свастике душу. Вечером он явился ко мне и, сияя от радости, сообщил:
— Мы ошибались. Доктор Буттинг точно знает, что доктор Лей еще больше года назад дал фюреру честное слово не брать в рот ни капли спиртного. Он никогда не нарушит такого обещания. То, что мы приняли за опьянение, в действительности было врожденным дефектом речи, о котором доктор Буттинг знает. Когда доктор Лей выступает публично, это не заметно, но при обычном разговоре он всегда испытывает затруднения. [250]
— Ну, Лауффер, — подбодрил его я. — В таком случае все в порядке. Я же вам еще вчера сказал, что было бы лучше больше не говорить об этом.
Перед бурей
На протяжении одного года Третья империя живьем проглотила два суверенных государства — Австрию и Чехословакию. Не вынимая меча из ножен, германский милитаризм овладел ключевыми позициями в Центральной Европе. Как бы ни грозил теперь Чемберлен, не изменявший только своему зонтику, вооруженным вмешательством Британской империи, Гитлера, одержимого манией величия, было уже не испугать. Теперь он намеревался безжалостно взять за горло Польшу.
Через несколько дней после того, как Англия сделала свое заявление о гарантиях Польше, Риббентроп давал своим ближайшим сотрудникам обед в берлинском отеле «Кайзерхоф». Мой коллега Ульрих Дертенбах, который там присутствовал, рассказывал мне, что в тот вечер наш «государственный деятель» торжествующе заявил:
— Мне любопытно знать лишь одно: под каким предлогом британский лев на этот раз подожмет хвост и удерет в кусты?
Чтобы искоренить последние остатки сопротивления среди своих чиновников, Риббентроп издал секретный приказ, подписанный статс-секретарем фон Вейцзекером. В приказе говорилось:
«Если кто-либо из моих подчиненных позволит себе хотя бы малейшее пораженческое высказывание, то я вызову его к себе в кабинет и собственноручно застрелю. Докладывая об этом имперской канцелярии, я окажу только: «Мой фюрер, я казнил изменника».
Темные личности в Гааге тоже преисполнились хмельной уверенности. В глазах Буттинга европейский континент уже лежал в кармане у Третьей империи. Шульце-Бернет не сомневался в том, что польский поход будет всего-навсего двухнедельной военной прогулкой. [251] Не успеет, мол, Англия протереть глаза и откашляться, как союзная ей Польша исчезнет с географической карты... Наш военно-морской эксперт Бестхорн считал решенным делом, что британский флот ввиду своей технической отсталости проявит жалкую несостоятельность. Эта теория с особым усердием распространялась после того, как «Тетис» — самая крупная и совершенная из английских подводных лодок — бесследно затонула в Ирландском море, причем было невозможно выяснить причины катастрофы.
Нет, нацисты больше ничего не боялись. Польшу проглотят... Западные державы заявят протест, но практически не шевельнут пальцем.
Англия, казалось, действительно испугалась собственной храбрости. Чемберлен судорожно старался найти союзника, который стал бы таскать для него каштаны из огня в польском вопросе, чтобы самой Англии не пришлось обжечь руки. Внезапно он открыл в своем сердце любовь к Советскому Союзу, скрывавшуюся до тех пор. Правда, он не позволил ей проявиться слишком бурно, а позаботился о том, чтобы все запасные двери остались открытыми. Руководство делегацией, отправившейся в Москву на рекогносцировку, было доверено не ответственному министру и даже не главному дипломатическому советнику его величества лорду Ванситтарту, а малоизвестному до той поры чиновнику Форип офиса сэру Уильяму Стрэнгу, который не имел никаких полномочий и не мог связывать себя никакими обязательствами. Миссия Стрэнга представлялась тем более лишенной смысла, что польское правительство полковника Бека продолжало ясно и недвусмысленно заявлять: ни при каких обстоятельствах оно не позволит советским войскам вступить на территорию Польши для оказания ей помощи.
Советское правительство должно было бы быть слепым или оказаться самоубийцей, чтобы соблазниться внезапными ухаживаниями Чемберлена, не потребовав надежных гарантий того, что все это не является просто-напросто ловушкой с целью втравить Советский Союз в кровопролитную войну с Гитлером, пока Англия будет исподтишка посмеиваться. Но г-н Стрэнг не мог предоставить таких гарантий. Тем временем сам Чемберлен без помех вел переговоры с министериаль-директором Вольтатом и другими отечественными и иностранными посредниками, которых все время слали к нему Геринг, Гесс и Риббентроп. [252]
Весь сияя, Буттинг примчался ко мне в кабинет, чтобы сообщить последнюю новость о подписании Риббентропом в Москве пакта о ненападении с Советским Союзом. Он ворвался ко мне со словами:
— Фюрер — величайший государственный деятель всех времен и останется им навсегда.
За моей спиной на камине стоял портрет Риббентропа. Я указал на него и ответил:
— Доктор Буттинг, не забывайте, пожалуйста, о втором по величию государственном деятеле всех времен.
Про себя я подумал: «Идиот, великий государственный деятель нашего времени находится, как видно, совсем в другом месте».
Теперь вертел повернулся — и совсем не так, как это представлял себе Чемберлен, занимаясь ужением рыбы в Шотландии. Чтобы прикончить взбесившегося пса — Гитлера, Англии приходилось выступить самой.
Я был кем угодно, только не образованным марксистом. Однако здравый смысл подсказывал мне, что, повинуясь чувству самосохранения, Советский Союз поступил так, как ему следовало поступить. Ни Гитлер, ни Чемберлен никогда не являлись друзьями Москвы. Когда они оба начинали грызться друг с другом, у Советского Союза не было никаких оснований вытаскивать из грязи ни того, ни другого.
Ни одно облачко не омрачало голубого неба в августе 1939 года. Казалось, что солнце хочет, чтобы старая Европа предстала во всем своем блеске, прежде чем мы погрузимся в долгую бомбовую, смертельную ночь. Каждое утро, садясь завтракать, я прежде всего спрашивал у Вилли:
— Долго ли еще продлятся мир и хорошая погода? Никогда европейское лето не казалось мне таким чудесным, как в те последние недели мира.
Согласно доверительным сообщениям, которые получали из Берлина наши военные представители, нападение на Польшу намечалось на 20 августа. Но вот прошел и этот день. Передавали, что в последний момент якобы вмешался Муссолини и удержал неукротимого Гитлера. На короткое время вновь появился проблеск надежды. [253]
Я охотно еще раз попрощался бы с Лааске. Но это было уже невозможно. Все же мне хотелось провести денек на немецкой земле, подышать воздухом родины. Я позвонил по телефону г-же фон Штеенграхт, замок которой — Мойланд близ Клеве — был расположен недалеко от границы, так что я мог доехать туда на автомобиле за четыре часа. Она сказала, что с удовольствием примет меня в воскресенье. Ее муж Густав тоже должен был в субботу приехать из Берлина и остаться до понедельника; кроме него, там будут только ее старик отец и еще один общий знакомый.
До германской границы я взял с собой Вилли, чтобы он мог съездить в Кельн и попрощаться со своей семьей. В воскресенье вечером он должен был встретиться со мной на вокзале в Эммерихе и вместе вернуться в Голландию.