В этом имении я впервые, несмотря на разницу лет, дружески сошелся с сыном Роопа Владимиром, тогда еще 15-летним московским кадетом, и не терял с ним связи До самой империалистической войны.
Дружба наша началась со сходства характеров. Владимир Рооп был красивый, изящный мальчик, танцор и скрипач; впоследствии, закончив Пажеский корпус, он сделался блестящим кавалергардским офицером, нисколько, однако, не изменившись в своих товарищеских отношениях ко мне. Однажды в Леонове он позвал меня поехать с ним в лодке на мельницу на речке Пехорке, тогда запруженной и бывшей у имения Роопа довольно широкой. Владимир часто туда ездил, так как ему нравилась дочка мельника. Я тоже не преминул влюбиться в гостившую у нее подругу, хорошенькую польку Тосю Дмоховскую. Вскоре, однако, выяснилось, что Владимир, приглашая меня, действовал не вполне бескорыстно: ему нужен был компаньон, говорящий по-французски, для вящего эффекта в своем ухаживании. Приятное знакомство продолжалось недолго: лето кончилось, Роопа отвезли в Петербург, в Пажеский корпус, меня — в Москву, — turpe dictu![4] — ходить в гимназию, хотя бы и мимо магазина Брюшкова.
Живо помню, что в Леонове я впервые сильно обиделся на свою тетку Екатерину Васильевну: мне хотелось иметь такие же сапоги, как у Владимира, а она по наивности заказала их за пять целковых тут же, у местного крестьянина сапожника села Леонова! Можно себе представить, как они, сшитые из черного товара, выглядели рядом с щегольскими ботфортами Владимира и как велика была обида для влюбленного сердца!
Из Леонова мы вернулись в новую квартиру, снятую на Большой Якиманке, в доме купца Попова. При доме был большой сад и двор. У хозяина был сын, учившийся в Коммерческом училище (еще хуже, чем гимназия!), и две дочери: одна чрезмерно толстая, а другая, младшая, — худенькая и хорошенькая. Сын стал моим товарищем по столярничеству и травле кошек в саду, а младшая дочка вытеснила из моего сердца Машу Брюшкову и Тосю Дмоховскую.
Все свое свободное время отец посвящал или занятиям со мной языками, или беседам на разные просветительные темы. В них редко участвовали мои младшие брат и сестра. Мое же присутствие при всех разговорах отца с навещавшими нас родственниками, с матерью и Екатериной Васильевной не только разрешалось, но и поощрялось взрослыми.
Отец опасался, что на моем здоровье могут отразиться те или другие наследственные недостатки его самого, и проявлял постоянную заботу о моем здоровье и правильном режиме. Вспоминая о его беседах на эту тему, я вижу, что отец был горячим приверженцем Дарвина и Тимирязева.
Занятый весь день на службе и поездками по многочисленным пациентам Московского гарнизона, от командира гренадерского корпуса Малахова и до семей полковых офицеров, отец не забывал и о научной работе. Он выписывал много книг, преимущественно из Германии, и читал их часто далеко за полночь; от этого у него развились хронические головные боли, мучительно отражавшиеся и на здоровье и на общем самочувствии. На своем наглядном примере он пояснял мне вред такого ненормального режима и строго наблюдал, чтобы я не засиживался позже 11 часов вечера. Этой благодетельной привычкой я всецело обязан отцу. До настоящего своего преклонного возраста я почти не знал головных болей. При этом я всегда полностью воздерживался от вина и курения (вред последнего отец всегда ощущал на себе). Я убежденно объясняю свое здоровье, бодрость и выносливость тем, что следовал заботливым советам отца.
К сожалению, я мало обращал внимания на настойчивое предупреждение отца уберечься от грыжи, как наследственного недута. Мой дед страдал им и также предостерегал от него отца, а у последнего недуг развился лишь в годы войны — в тяжелых условиях жизни на Карском плоскогорье Азиатского театра военных действий. Предупреждение отца о возможности заболеть я воспринимал с недоверием, как один из доводов отказаться от военной службы, связанной с верховой ездой. Действительность подтвердила мнение отца. Служба в пехотном полку никаких осложнений не вызывала, но верховая езда (участие в конных охотах «за лисичкой», стаж в кавалерии и артиллерии), несомненно, оживила наследственное предрасположение. Содействовала этому — уже по моим собственным наблюдениям — моя активная педагогическая деятельность, чтение лекций в больших аудиториях, когда приходилось сильно напрягать голос; к 50 годам я отчетливо чувствовал, как прогрессировал недуг.
Так полностью оправдалось предсказание отца. Отношение к вину у нас с отцом было одинаковое. У нас обоих даже небольшие порции легких вин вызывали сильные головные боли и непреодолимый тяжелый сон. Однажды во время экскурсии по Абхазии на исторической Афонской горе жара склонила меня выпить два стакана воды с очень небольшой долей легкого вина. В результате я пролежал весь день на траве, тут же у стола, не будучи в состоянии переменить своего положения на более удобное.
У меня в памяти хорошо сохранились горячие нападки отца на литературу, читавшуюся моей тетушкой. Интересными для меня были беседы отца с нашим близким родственником А. Д. Алентьевым на политические темы. Это был заслуженный казачий полковник, георгиевский кавалер, человек простой, даже малообразованный. Его любознательность по всем общественным и политическим вопросам охотно удовлетворялась отцом.
На основании этих разговоров у меня понемногу составились первые представления как о нашем собственном царе, так и о немецком кайзере Вильгельме, которому отец еще тогда предсказывал — быть «со свернутой шеей». Мое представление о царе оставалось довольно туманным, вероятно вследствие более осторожных высказываний о нем; знакомство же с Вильгельмом было гораздо полнее, разностороннее. Затем, правда много позже, у меня сложилось уже твердое понятие о Вильгельме как о гордом, самоуверенном, враждебном нам правителе, безосновательно считавшем себя гениальным ученым, оратором, политиком и военачальником, осуществляющим высокое предначертание владеть всем Востоком («Drang nach Osten») и властвовать над всеми морями.
Узнав из этих же разговоров о привезенных отцом из-за границы запрещенных книгах Герцена и других писателей, я поспешил прочитать их. Однако я не нашел в этих книгах ничего интересного, что, конечно, можно объяснить только тем, что я был еще слишком не подготовлен к такому чтению, ответа же на вопрос — как немецкие рабочие будут «свертывать шею Вильгельму», что меня больше всего интересовало, — в этих книгах тоже не было. Отец объяснил мне, что главная тема запрещенной литературы — тяжелая жизнь народа. Рассказы отца меня очень трогали, так как он сопровождал их чтением стихов Некрасова и Кольцова, своих любимых поэтов. Читал он артистически, представляя голосом и в лицах крестьян и даже крестьянок, чем приводил в восторг Егора и няню Анну Павловну, приходивших его слушать. Особенно хорошо и трогательно изображал он разговор двух крестьянок, из которых одна с плачем говорит другой о смерти сына:
Умер, Касьяновна, умер, сердешная,
Умер и в землю зарыт.
Егор и няня не раз рассказывали о своей жизни, чем помогли мне острее почувствовать разницу в жизни богатых и бедных в городе и деревне. Эти рассказы явились семенами, давшими затем свои всходы — правильные взгляды на социальную структуру общества и на общественную жизнь.
Незаметно развивалось во мне и чувство любви к народу, к своей земле и ее природе. Отец в изобилии покупал мне книжки, которые читались и комментировались мной совместно с Егором. Он охотно, как взрослое дитя, и учился со мной, и с увлечением играл в городки и в бабки — мою любимую игру, которой я не изменял до старших классов гимназии. Особенно Егор восхищал меня умением так заливать бабки свинцом, что они при бросании всегда ложились на «плоску» (на плоский бок), а не на «жог» или «низку» (на другие свои бока). Это очень важно при жеребьеметании. Попутно Егор снабжал меня удачно выделанными самострелами и всякого рода забавными поделками из дерева, в чем был великим искусником.