Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Неутомимость и любознательность ее были феноменальными. Ну, что может быть такого уж интересного в Сельскохозяйственной выставке? Нет, пойдем! Идем. Обошли штук десять павильонов. Изнемогли. «Нет, мы не были еще в армянском, я люблю Армению». Но он закрыт! «Нет, не закрыт, я видела. Сидите, лентяи, а я пойду». И шла, и сняв пенснэ, внимательно читала сквозь какую-то лупу цитату из Сталина на рисовом зерне или в бинокль разглядывала что-то ликующее, изображенное на потолке. После армянского был еще азербайджанский, туркменский, все республики по очереди. Вернувшись домой — усталости не признака, — уложила чемодан, — в этот же день мы летели в Киев, — а прилетев, все распаковала, аккуратно разложила по комодным ящикам и только тогда села за чай. Я же на ногах не держался.

Вечерние чаепития были ритуалом. После обязательной прогулки, на обратном пути покупался свежий батон, и рассевшись потом за столом, начинали то, что обычно начинается за русским столом, даже когда на нем нет бутылки. Мать принимала активное участие, опорожняя один за другим стаканы чая с лимоном. «Зинаида Николаевна, как же вы спите после такого количества?» «Прекрасно! Промывам) почки. Никогда не вредит». В отличие от нынешних дам, которые часами и с увлечением могут говорить о вреде масла, соли, сахара, всего мучного, она питалась антинаучно (хотя одно время работала диетврачом), и всех приводила в ужас, забрасывая соль горстями прямо в рот. «Все это чепуха, все эти рационы. Организм лучше нас знает, что ему надо».

Обожала сквозняки. Ветер гулял по всем комнатам, вздымая занавески. В поезде ли, в троллейбусе моментально открывала окна, невзирая на ропот окружающих. Ненавидела слово «продуло», сама никогда не простужалась. Лекарствами не пользовалась, разве что аспирином. На пляже (до глубокой старости!) гневалась, когда я пытался раскрыть над ней зонтик. «Убери, убери сейчас же… Я за солнцем сюда приехала, а ты его заслоняешь». И, отпихнув зонтик, углублялась в последний номер «Нового мира».

Любимый ее писатель был Анатоль Франс, и с детских лет еще, Писарев. «Принеси мне, пожалуйста, Писарева», — говорила она мне, прикованная уже к постели, и в сотый раз листала «Пушкина и Белинского». Конечно же, она любила Пушкина, но всякого, кто осмеливался вступать в спор с авторитетами, еще больше. Думаю, это нас с ней сближало.

Есть такое, на мой взгляд, нелепое выражение — любить жизнь (не знаю, кто ее так уж ненавидит). Так вот, если все же применять его, то лучшего объекта, чем она, не найдешь. Любила жизнь, людей, веселье. А жизнь-то не всегда ее баловала.

В 1919 году трагически погиб мой старший брат Коля. Ему было восемнадцать лет. Мальчик на редкость одаренный. Смотришь на его чудом сохранившиеся рисунки, висящие у меня на стенке, и диву даешься. Ни на кого не похоже, собственное лицо, слегка левоватое и очень профессионально. А нигде не учился. И писал. Кое-что сохранилось. Тоже по-своему и совсем не по-детски. Чуть-чуть от надвигавшегося уже абсурда. Почти всю свою жизнь прожил в Швейцарии и во Франции. С матерью был очень дружен, с теткой — не очень, крутой у нее нрав был. В связи с этим и оказался он в тот нелегкий год в Миргороде, где жил наш отдаленный родственник-врач. Правительства сменялись одно за другим. В один из приходов красных у него проведен был обыск. Нашли французские книги, приняли за шпиона и убили, засекли шомполами, бросили в реку. Мать ездила на розыски, но разве найдешь?

Мне было тогда восемь лет. Помню маму, приехавшую из Миргорода. Никогда больше не видел я ее такой. Она плакала. Я тоже. Сидели вместе на диване и плакали.

Все остальные невзгоды она переносила, никогда не жалуясь. Бегала босичком по своим «Дарданеллам», во время учебных тревог в противогазе и с лорнетом (!), таскала «раненных», вот только в очередях никогда не стояла (бабушкино занятие) и старыми перьями не торговала на Евбазе (теткина работа).

Два года провели они в оккупации. Три немолодых женщины, впроголодь, без отопления, а зимы были лютые. Друзья, в большинстве евреи, кто не эвакуировался, погибли в Бабьем Яру. И об этом рассказывала мне потом мама. Просила, умоляла оставшихся — «Не ходите, не верьте им. Живите у нас пока, у нас вас никто не тронет, мы все же русские…» Нет, поверили в какое-то там гетто и пошли. Лизу Александровну, маленькую, беззащитную, одинокую проводила до самого Лукьяновского базара. Дальше не пустили. Обнялись, заплакали и расстались. Уходя, мать слышала уже первые залпы…

Осенью сорок четвертого вернулся я. Навсегда уже…

Можно ли назвать мамину жизнь счастливой? Думаю, что да. Учитывая ее характер.

Детство и юность — Швейцария, Лозанна. Нет, они не были эмигрантами, просто тогда так велось — образование за границей лучше, чем дома. Там же встретилась с моим отцом. Там же родился и Коля. В 1915 году заграничная жизнь кончилась, вернулись домой. Но Швейцарию и Францию мать вспоминала постоянно. С особой любовью и теплотой — Париж. «Вот бы тебе, Викочка, туда. И французы б тебе понравились, всегда веселые. Не то, что швейцарцы, те больше о еде и пищеварении…» Осуществилась теперь мамина мечта, я в Париже. Но сейчас не «belle epoque», сейчас инфляция, веселых куда меньше. Думаю, что самой веселой, окажись она здесь, была б именно она.

Умерла она тихо. Просто не проснулась.

Последний год она прикована была к постели. Поскользнулась на полу и сломала ногу. В этом возрасте не очень рекомендуется. Кость срослась, она стала выходить с моей помощью к столу, но из дому уже не выходила. Кончились прогулки, кончилось «Галопом! В кино!». И постепенно угасла.

«Дай мне, Викочка, Писарева», — по привычке говорила она, но он уже не очень читался, больше лежала, печально глядя в окно, вспоминая иной раз Колю, а то и папу, своего папу.

— И плачу я, и плачу я, и горько-горько плачу я…

— Мам, ну что это ты?

— Да так… Ты не слушай.

Она часто повторяла эту, неизвестно откуда пришедшую к ней фразу и так это было не похоже на нее. А потом вдруг улыбнется.

По обе стороны Стены - i_003.jpg

— Ты помнишь еще тот стишок про ласточку? Почитай-ка мне.

И я читал чудом сохранившийся в памяти французский стишок про маленькую ласточку и ее маму, которая учит ее летать.

— И почему ты не говоришь по-французски? У тебя такое произношение…

— Ладно, ладно… Другие заботы. Пойдем лучше чай пить.

— Пойдем. А Исачок пришел?

— Сейчас придет.

— Люблю я твоего Исачка. Он лучше всех.

— Даже лучше меня?

— Сравнил… Он же не пьет. — А в глазах улыбка.

Парировать мне было нечем.

Хоронили ее в тихий, солнечный, осенний день, с падающими золотыми листьями кленов, которые она так любила собирать и сушить в толстом «Ляруссе», а потом в зеленом однотомнике Лермонтова, сохранившимся еще с тех лет.

Покоится рядом с бабушкой и тетей Соней. В одной ограде. На похоронах было много друзей. Это они сажают сейчас на могилу цветы. Она всегда прибрана, ухожена. Фотография трех холмиков у меня на столе. Пришла из Австралии, из Сиднея. И засушенный цветочек рядом. С того же холмика. Прислала незнакомая мне тогда еще дама — Валерия Павловна Тоцкая. Побывала в Киеве, знала когда-то мать, разыскала могилку, сняла, сорвала цветочек и через моря-океаны долетело это до меня. Как когда-то мое фронтовое письмо через весь земной шар до мамы… Не зря любила она переписку, больше чем сына, как говорили досужие языки.

Виктория

Виктория было самое ненавистное для меня имя. Хоть сам я Виктор.

— Я не понимаю, я отказываюсь понимать. В твоем возрасте я уже прочитал всего Толстого, мы увлекались Писаревым. А тебя, кроме каких-то там «Двадцати тысяч верст под водой», ничего не интересует. Поражаюсь.

34
{"b":"237688","o":1}