— Ну, а планы какие, что придумал нового, Ванюша? — спросил я.
— Паровозы буду строить! Надумал стать инженером.
ПО ПУТИ НА ЖИТОМИРЩИНУ
Мы — я и двое радистов — шли на Житомирщину, где должны были выполнять специальное задание командования. Шли медленно, большей частью по ночам. В сёла заходили редко, только в случае крайней необходимости. Кругом был враг.
Полтавщина встретила нас дождями. Похолодало, дороги испортились, слякоть, грязь до колен.
Решили зайти в деревню, которая, по свидетельству полевой карты, называлась Локоть. Она стояла на крутом берегу узкой, но довольно глубокой речушки. Брода мы не нашли, лезть в воду в одежде не решались, хотя давно уже промокли с головы до ног. Раздеться и плыть тоже задумаешься — неизвестно, что ожидает там, за рекой. «Близок локоть, да не укусишь», — пошутил один из радистов.
Надвигались сумерки, дождь не переставал. Мы осматривались по сторонам, не отыщется ли копна сена, чтобы залезть в неё и погреться. Но, как на зло, ничего вокруг, кроме желтой осенней осоки да голых кустарников.
Неожиданно послышался приглушенный оклик:
— Товарищи!
Невдалеке кто-то стоял и манил нас рукой. Радисты вскинули пистолеты, а я пошел на оклик. Передо мной был мальчик лет тринадцати — мокрый, посиневший, точно он вынырнул из воды.
— Ты кто и откуда взялся? — спросил я его.
— Кладки послали показать. Я — Володька, — ответил он бойко.
— Кто же тебя послал?
— Дядько мой, Федько. «Володька, говорит, чуешь? За рекой наши идут. Ступай покажи им кладки».
— Как же это он узнал, что мы ваши?
— Он на вас в бинокль смотрел. Он — бригадир колхоза. Сам тыждень як до дому вернулся. Скот гонял, да в какое-то окружение попали… Ну, ходимте скорее к кладкам, а то темно будет, — поторопил он нас.
Володька оказался юрким словоохотливым пареньком. Мы пошли за ним. Думаю, что нас расположил его слишком детский вид. Без шапки, в изодранном, не по его росту ватнике, он волочил по грязи большущие башмаки, почти не поднимая ног. По тому, как он говорил, можно было догадаться, что подбородок у него трясся и зубы стучали от холода.
— Где же твой дядька бинокль взял? — спросил я, заинтересованный таинственным дядькой.
— У меня. Я ему и револьвер дал и еще газету… Такую газету!..
— Да ты что же, выходит, вроде начальником боепитания у своего дядьки служишь?
— Что? — не поняв военной терминологии, ответил Володька. — Тут всего достать можно, была бы охота. И у меня револьвер есть с патронами, — признался он.
Я легонько дернул парнишку за мокрое ухо:
— Зачем же ты об этом рассказываешь кому попало?
— А вы не кто попало, вы — командиры. Я за вами подсматривал. Хоть дядька и сказал, что вы наши, а я и сам проверял вас. Я даже слышал, как вы разговаривали про немцев. А так я вам и носа своего не показал бы, не то что кладки.
— Ого, да ты, видать, осторожный малый…
— А как же. Здесь рот не разевай — немецкая оглобля въедет…
Мы переходили дорогу, спускавшуюся к речушке.
— Вот тут был мост, — показал Володька. — Мы его сожгли и сваи повыдергивали, чтоб фашисты в деревню не прошли. Тут бой две недели шел, всё вокруг гудело. Мы, деревенские, тоже красноармейцам помогали…
Володька рассказал нам, что видел и пережил. Фашисты бомбили деревню с самолетов, расстреливали из артиллерии и минометов. Деревня горела, но её никто не хотел покидать. Люди верили в силу нашей армии.
Володька руководил нашей переправой. Перекинутые через речку три жерди назывались кладками. Они скрывались в воде, были скользкие, гнулись под нами. Приходилось балансировать руками.
— Немцы про них ещё не знают, — сказал Володька, когда мы достигли противоположного берега.
Он остановился на пригорке, взял меня за плащ и прошептал:
— Вот там я достал для дядьки бинокль и револьвер, у нашего офицера… убитого. Хотите, покажу?
По склону пригорка змеились окопы. Были отчетливо видны следы недавних боев. Всюду валялись зеленые стреляные гильзы, словно покрытые купоросом.
Володька указал на широкий холмик. Это была могила. На ней зеленела выложенная из дёрна звезда. Рядом со звездой лежал венок из березовых веток. Березовые листья давно пожухли, осыпались.
— Вот тут я его и похоронил.
Иззябшее лицо малыша зарделось, в глазах вспыхнули искры сурового, недетского раздумья. Он тяжело вздохнул.
— Когда немцы в Локоть ворвались, я ушел сюда и спрятался в окопах. Что, думаю, теперь мне делать в деревне? Буду ховаться. А то уйду куда-нибудь, всё равно остался один — ни батьки, ни матки нет. — Голос его дрогнул. Он поискал что-то взглядом, указал на сломленную одинокую березку и добавил: — Батьку вон там снарядом убило. Матка сгорела в хате…
За всё время нашего пути на запад по оккупированной Украине меня не одолевали с такой силой горькие мысли, как в этот час. У меня ведь тоже есть сын. Он уже взрослый, командир Красной Армии, где-то воюет. Но, может быть, уже и отвоевался… И не его ли укрыла здесь, под этим курганчиком, на краю которого я стою, заботливая рука Володьки? Я нагнулся, прижал Володькину голову к своей груди.
— В сумке у него была газета, — снова заговорил мальчуган. — С портретом товарища Сталина. Я спрятал газету. Дядька пришел домой, я и отдал газету ему. Днем он её прячет, а по вечерам мужикам читает.
Ветер дул всё сильнее и сильнее. Холодные брызги дождя били в лицо, кололи, как иглы. За деревней в густых сумерках раздался глухой выстрел.
— Это не немцы, — успокоил нас мальчик. — Это наши стреляют. Мальчишки патроны на огне пробуют. В поле много патронов. Дядька говорит: «Патроны собирайте, пригодятся», — а они, вишь, баловством занимаются. Немцев тут к ночи не бывает.
— А днем бывают?
— Бывают. Утром десять жандармов прискакали. Собрали мужиков на сходку: «Хлеб молотите, хлеб нужен!» Молотарку заставили на гумно свезти… А мужики решили — не будем молотить — сами молотите!
Через голый вишневый сад Володька провел нас мимо дома прямо к амбару. Под навесом мы увидели двух мужчин. Они сидели на чурбанах.
— Добро пожаловать! — приветствовал один из них, коренастый, лет сорока. Он подал мне холщовый кисет, похожий на вырванный из старого пальто карман. — Курите на здоровье. Табачина перший сорт, берет до печёнок, як скаженный чёрт!
Это и был Володькин дядька, Федько. Он походил на человека, только что вышедшего из парикмахерской причесанные назад волнистые русые волосы, чисто выбритое обветренное лицо, в новом черном полупальто нараспашку, в белой, с вышитым воротником, рубахе. При виде его мой радист так потер ладонью длинную щетину на своем лице, что и я почувствовал нестерпимый зуд. Мы давно уже не брились, не мылись.
Рядом с Федько сидел старик с густой седеющей бородой. Ему было около шестидесяти. Звали его Мироном. Он был одет в самотканный грубошерстный армяк, подпоясанный веревкой. Голову его прикрывал поношенный и замаслившийся армейский картуз, надетый на самую макушку, из-под картуза на лоб и на уши спускались пряди длинных седых волос. Мирон тоже достал кисет и набил табаком трубку. Трубка была сделана из картошки. Она сморщилась, и когда Мирон прикуривал от спички, табак в трубке трещал, как соль на огне.
Мы закурили. Володька пристроился на снопе соломы рядом с бородачом, свернулся калачиком, сладко зевнул и вздрогнул всем телом. Федько спросил:
— Озяб?
— Не дюже. Ветер скаженный.
— Иди, иди, переоденься.
Володька побежал в хату, откуда доносился детский плач и невнятный говор женщин.
Федько, видимо, чувствовал себя хозяином в селе. Он вел разговор так, что было ясно: допрашивает, желая, видимо, выведать, какой мы части, где мы попали в окружение, куда идем. Я ответил ему просто: