— Надо идти… Ничего не поделаешь…
Я глубоко вдохнул влажный, пахнущий снегом воздух, посмотрел в звездное небо и, сняв шапку, перекрестился:
— Благодарю Тебя, Господи!
XXIV
Памятная ночь!..
Возвращаясь поздней порой домой, я всегда заходил сперва в переулок, чтобы посмотреть, нет ли в квартире опасности: горящая на окне лампа под красным абажуром, по условию с Николаем Ивановичем, должна была предупреждать о неблагополучии. И на этот раз я скорей машинально, чем сознательно, зашел сперва в переулок:
— Вот тебе раз!
На окне стояла лампа под красным абажуром… Что ж теперь делать? Очевидно — обыск. Но у кого: у меня — или у Николая Ивановича? Во всяком случае, идти в квартиру преждевременно, это значило бы: «не спросясь броду, сунуться в воду». Каждая минута свободы теперь дорога: надо прятать концы в воду. А концы — серьезные: у нас наворовано из типографии уже около полупуда шрифта. Дома у меня всё в порядке, но необходимо подальше перепрятать шрифт и предупредить сотоварищей о грозящей опасности… Ну, а если всё-таки арестуют? Эх, Зоя! не везет нам с тобой. Опять — разлука и, быть может, долгая.
И вдруг тревожная радость встряхнула мне душу: можно и даже необходимо, неизбежно наше свидание сейчас же. Я не могу потерять свободу, пока не узнаю, не услышу из ее уст, что наше счастье воскресло… Я хочу на прощанье услыхать на ухо: «милый, родной, люблю тебя»… А потом извольте: обыскивайте, берите, сажайте и так далее.
Я вышел из переулка и, перейдя на противоположную сторону улицы, деловой беспечной походкой направился мимо нашего дома. У ворот — полицейский: зловещий признак; подальше — три извозчика и ночной караульщик — тоже ничего хорошего… Голоса, ведут кого-то… Уселись и едут, обгоняя меня. Неприятное, чорт возьми, ощущение: лучше поднять воротник. Отлично: проехали! Так и есть: на среднем извозчике, рядком с жандармом, словно давнишние знакомые, бедняга Николай Иванович; жандарм слегка поддерживает его за талию, словно кавалер — даму…
— Прощай, брат!.. Все там будем!.. А домой я сейчас всё-таки не пойду. Не дурака нашли: там, конечно, засада, попадешь, как кур во щи…
В общем скверно. Почему же радостно бегут ноги? Зоя, Зоя, Зоя, сейчас я увижу тебя и без слов пойму, вернулось ли «невозвратное»…
У них еще огонек. Пройду двором, спокойнее. Звонка нет. Тревожно стучу в железную скобку двери. Ну, наконец-то!..
— Кто там?
— Свои! К… Игнатович.
— Да они никак полегли уж.
— Нет, у них огонь.
— Сейчас скажу. Как про вас сказать?..
— Студент, который провожал их из театра.
— Ладно!..
Жду, весь насыщенный тревожным волнением от случившейся беды, значительности своего посещения и неизбежной встречи с любимой девушкой… Идут…
— Вы, Геннадий Николаевич?
— Да.
— Что случилось?
Приоткрылась дверь, мелькнуло освещенное огнем свечи лицо Веры Игнатович.
— У нас «гости»! Николай Иванович приказал кланяться, а я пока в бегах. Необходимо поговорить. Нужна помощь.
— Идите!.. Переждите в кухне… Зоя приведет себя в порядок…
Игнатович ушла. Я нетерпеливо ждал, когда меня позовут, и чувствовал неловкость от сердитого ворчания кухарки, которая скрипела из темного угла:
— Неужели самовар опять?.. Спокою нет от самоваров ваших…
— Спите, спите!.. Никаких самоваров не потребуется…
— Уснешь с вами!..
— Геннадий, можно!..
Вхожу за Игнатович в комнату и прежде всего встречаю глаза Зои, большие, горящие испугом глаза под накинутой на голову шалью. Она сидит на кровати, неподвижная, с тревожным вопросом во всей фигуре.
— Скверно, господа!.. Николай Иванович взят, я — последняя ночь на воле…
— Боже мой! — прошептала Зоя, и, вскочив с кровати, села рядом со мной и прижалась, вздрагивая плечами и кутаясь в шаль.
— Что же делать, Геннадий?..
Игнатович злобно посмотрела на Зою и огрызнулась:
— Сидите уж… Без вас обойдутся…
Зоя встала и вздрогнувшим голосом произнесла:
— Может быть, я здесь лишняя?.. Я могу уйти…
— Нет, Зоя! Мне необходимо сказать вам…
— Может быть, я — лишняя? — вызывающе спросила меня Игнатович.
— Вас, Игнатович я попросил бы на несколько минут…
— Извините… эта комната принадлежит не одной Зое, а нам обеим…
Зоя как-то сжалась, и наступила тяжелая минута общего замешательства…
— Мне надо, Зоя Сергеевна, поговорить с вами относительно… Надо сообщить моей матери и потом еще сделать кое-какие распоряжения… вроде духовного завещания… Простите, Игнатович, если я нарушил ваши права на комнату, но…
— Теперь ночь. Никуда я не пойду из своей квартиры…
— Я вас и не прошу об этом… Я прошу вас, Зоя!.. Пойдемте и немного погуляем и поговорим… Потом я вас провожу… Полчаса какие-нибудь…
— Хорошо… Я — сейчас. Подождите меня у ворот…
Я молча кивнул головой и тихо пошел вон. Когда я в полутьме искал в кухне калоши, в тишине ночи мне почудился сдерживаемый плач. Что такое? Кто это плачет? Зоя?.. Нет, она что-то говорит. Неужели Игнатович!.. О чем? Чем я ее так разобидел?.. Ах, да чорт с ней!..
Я прохаживался около ворот и думал, что я скажу Зое. Сказать надо много-много, а все слова убежали. Осталось только одно: люблю и хочу услыхать только это же слово из твоих уст. Не умею начать… Помоги, Господи! Идет она… Тревожно поскрипывает снежок под ее торопливыми шагами. Забилось сердце и трудно вздохнуть…
— Как тихо! — сказала Зоя, остановившись около меня, и потупилась…
— Мне показалось, что у вас кто-то плачет… Пойдемте!..
— Вы, Геннадий, жестокий человек… Неужели вы не видите, что Вера любит вас?
— Я просто не могу и не… хочу, Зоя, этого видеть. Я ее ненавижу.
— За что?
— Не знаю. Может быть, за то, что она… плачет…
— Любит?
— У нас так мало времени… Бог с ней!.. Я пришел только к вам.
Я хотел перейти к делу, но говорил совсем не то, что хотелось. Я начал давать ей совсем ненужные поручения, которые мог исполнить любой мой товарищ: написать и успокоить старуху мать; если меня арестуют — сходить к матери Николая Ивановича и сказать ей, чтобы не беспокоилась за мои показания при допросах, а комнату — сдавала, не дожидаясь моего освобождения; просил Зою еще о чем-то… Она волновалась, переспрашивала, боясь что-нибудь не понять, или позабыть, или сделать не так, как надо. Она дорожила каждым моим словом, каждым жестом, каждым взглядом. А голосок ее вздрагивал всё сильнее и в глазах была тоскливая растерянность… Мы шли всё дальше, вперед, сами не зная, куда… Вышли за город и очутились на дороге, ведущей к кладбищу. Тишина была вокруг удивительная. Вчера весь день шел пушистый снег, и теперь хаос покрытых чистым снегом домовых крыш весь город превратил в сказочный, сделанный из снега, а все деревья, на которых осел и застыл сырой туман — в фантастические искусственные растения из белых пышных кружев…
— Последняя ночь на свободе!.. — прошептал я после долгой паузы, когда ничего больше не мог придумать для поручения Зое.
Я почувствовал, как под моей рукой вздрогнула рука Зои, и спросил:
— Вам не будет меня… недоставать?..
— Но ведь это, Геннадий, неизбежно… Такие люди должны страдать… Им надо любить свои страдания, иначе… Помните, как вы говорили тогда, на нашей вечеринке, в своей речи!.. Я ведь пока только хочу сделаться такой, а… вот Вера… она вам ближе.
— Нет, Зоя, вы мне самый близкий человек, потому что… я люблю вас.
— Вы, Геннадий, никому еще… никому другому не говорили этого?
— Вы, Зоя, всё еще не верите мне?..
Прошло несколько минут, ужасных для меня минут: я должен был сказать правду, мучился этой правдой и боялся ее сказать: мне казалось, что она разобьет вдребезги хрустальное сердце этой белой девушки, похожей на молодую березку в снежных кружевах. Так и не сказал я ей страшной правды про черную женщину. И когда я поднял опущенную голову, Зоя отвернулась и стала отирать платком слезы…