Но он не сознавал, что смотрит на Зиги. Мысли его были далеко. Он слышал, как безутешно плачет Альберт Мутц, лучший друг и защитник малыша Бернгарда, но и это не доходило до его сознания. Карл Хорбер, весельчак Хорбер, мысленно предстал перед самим богом.
Прошло уже два года с тех пор, как он утратил всякий интерес к богу. И вот теперь он, Карл Хорбер, перед ним. Хорбер совершенно отчетливо представлял себе бога. Древний такой старик, в белом одеянии, с длинной серебряной бородой. Именно таким он был нарисован на картине в комнате бабушки. В детстве Карл подолгу смотрел на нее. И вот этот образ вновь возник перед ним, и тут, спустя два года, у Хорбер а появились к нему вопросы.
«Господи, — мысленно говорил Хорбер, — господи, почему он? Объясни мне это, или я сойду с ума! Почему поплатился малыш, у которого нет ни отца, ни братьев, ни сестер, одна только бедная старая мать, которая ждет его? Ждет только его одного! — Хорбер в отчаянии доказывал, спорил, но уже минуту спустя умолял: — Прошу, прошу, о боже милостивый! Раз уж так должно было случиться и это не мог быть кто-нибудь другой, прошу тебя, возьми его к себе, сделай так, чтоб ему было хорошо, очень хорошо! У него не было никаких грехов, даже самых крохотных. Он был еще так молод и глуп! Вот посмотри на меня — у меня грехов полно. А он, он был очень хороший!»
Рыдания душили озорного рыжего веснушчатого Хорбера. Он весь как-то съежился, пригнулся, закрыл лицо руками и, упершись локтями о камни, притулился рядом с Зиги. Хорбер плакал.
Карл Хорбер плакал 2 мая 1945 года, в 10 часов 45 минут утра. Последний раз он плакал 16 апреля 1939 года. Тогда умер его дядя, и десятилетний мальчик решил, что не переживет этого.
Шольтен не плакал. Стиснув зубы, ходил он взад и вперед по мосту и время от времени поглядывал на остальных. Те сгрудились, безучастные ко всему на свете. Хорбер между тем встал, взял плащ-палатку и накрыл ею Зиги. Потом подошел к Шольтену:
— Надо сообщить матери, Эрнст!
— Ты прав, Карл, но кто? Кто из нас должен сказать это матери? Я не уйду с этого моста, Карл, я останусь на этом трижды проклятом мосту и буду его защищать. Иначе нельзя, понимаешь? Вы можете его отнести, можете сказать матери, можете… вы можете, наконец, молиться. Я не могу сейчас ничего, понимаешь, сейчас ничего! Я должен защищать мост. Это все, что я еще могу для него сделать, все!
Эрнст Шольтен стал другим. Это чувствовали все.
В глазах его появился какой-то фанатичный, дьявольский блеск. И эти глаза на детском еще лице казались совсем взрослыми. Вся сила страсти, вся сила ненависти, на какую способен был этот шестнадцатилетний юноша — товарищи могли лишь догадываться о ней по коротким и бурным вспышкам, — теперь прорвалась наружу. Ею дышало все его худое бледное лицо. До сих пор оборона моста была для него лишь приключением с патриотическим душком. Теперь приказ генерала приобрел для него особый смысл. Приказ узаконил решение Шольтена отомстить за погибшего товарища.
За какую-то минуту война перестала быть игрой в индейцев и превратилась в сугубо личное дело для Эрнста Шольтена. Теперь ему было совершенно безразлично, как поступят остальные. Уйдут — хорошо, останутся — тоже хорошо. Он будет лежать за этим пулеметом и ждать. Он будет ждать до тех пор, пока кто-нибудь с той стороны не вступит на мост.
«На мой мост», — думал Шольтен. Он будет целиться в этого человека очень точно до тех пор, пока промах станет невозможным. Он направит дуло очень точно, прямо в грудь, а не в голову. Потом он упрется в приклад, нажмет на спуск, и, как бы тот ни вилял и ни бросался из стороны в сторону, он будет стрелять до тех пор, пока не изрешетит его.
Да, пока не изрешетит!
А потом он скажет:
— Видишь, зайчишка, это первый. Я дарю его тебе! — Точно так он и скажет.
Подошел Хорбер и сообщил, не поднимая глаз, что они перенесли Зиги. Неподалеку от моста есть небольшая огороженная площадка, там стоит памятник старому военачальнику — отпрыску одной из самых аристократических фамилий города.
— Мы сможем рассказать об этом его матери, если останемся целы, — прошептал Хорбер, и мальчики взглянули друг другу в глаза.
Шольтен чувствовал, что после смерти Зиги перед ними снова встает вопрос, оставаться ли здесь, или потихоньку разойтись по домам. Он знал, что для всех пятерых родной дом очень, очень дорог, для всех, но не для него.
— Отправляйтесь восвояси, — сказал он снова, — не мучайте своих. — Он должен был это сказать, он был просто обязан это сказать. Но Хорбер не ответил, он продолжал сосредоточенно возиться со своей винтовкой.
Ответил Юрген Борхарт:
— Или мы уходим все — тогда все в порядке, либо остаемся здесь — и тогда тоже все в порядке. Если ты скажешь: «Я ухожу!» — это еще не значит, что уйдут все. Но если уж ты говоришь: «Я остаюсь!» — значит, остаются все. Это же ясно, дружище!
Подошел Альберт Мутц. На щеках у него были грязные полоски, соленые отметины слез.
— Я все равно остаюсь здесь, — сказал он с ожесточением.
— Мои старики забьют меня до смерти, если я вернусь, — загудел Хагер.
Впервые после смерти маленького Зиги в «команде» раздался смех. Сдержанный, правда, и мимолетный, но все-таки смех.
Со времени налета штурмовиков прошло около часа с четвертью. Стрелка на башенных часах показывала половину двенадцатого.
Им нечего было делать, но о еде никто и думать не мог. Хорбер перешел было на другую сторону моста и набрел на ту самую банку, из которой он еще недавно с таким аппетитом уплетал колбасу. Как бы ненароком он толкнул ее ногой, она отлетела на край моста и, описав дугу, плюхнулась в реку.
Злой как черт, Хорбер круто повернул обратно. Пятеро удивленно смотрели на него.
И вдруг все оцепенели. Артиллерийский залп, совсем рядом. Стреляли, должно быть, с расстояния километров в пять по цели, расположенной не дальше чем в километре от них. Не дальше. Вне всякого сомнения, не дальше.
— Если так, — заключил Хорбер, — спектакль состоится самое позднее через полчаса!
— Хорошо, если так, — Мутц усомнился даже в этом.
Но Шольтен снова напомнил им, что впереди еще есть немецкие войска. Не для собственного же удовольствия стреляют американцы.
— А не пора ли нам тоже заняться делом? — буркнул Шольтен. — Кто возьмет второй пулемет?
— Я! — выпалил Хорбер, опередив Мутца. Тот надулся. Ведь, ей-богу, он, Мутц, стреляет лучше. Но Шольтен, который, будто это само собой разумелось, принял на себя командование группой, стал на сторону Хорбера.
— Итак, все ясно, — заявил он примирительно. — Мутц! Пойдешь со мной. Захвати побольше коробок. Будешь подавать ленту, а когда надо, поддерживай сошки, чтобы не тряслись. Ты, Клаус, — он повернулся к Хагеру, — будешь вторым номером у Хорбера. Форст захватит три фаустпатрона и ляжет за парапет. Ты, Юрген, возьми у Хорбера самозарядную винтовку и забирайся на каштан.
Последнее предложение привело всех в восторг. Здорово придумал Шольтен! Блестящая идея!
Каштан стоял на западном берегу реки, метрах в двадцати от въезда на мост.
— Прихвати еще и карабин, — предложил Шольтен, — кто его знает, может, эта штучка быстро выйдет из строя. И еще возьми обоймы, естественно, с патронами, возьми столько, сколько сможешь унести и припрятать. Целую кучу, понимаешь, Юрген? Когда начнется заваруха, ты не сможешь слезть, чтобы сбегать за патронами, не до этого будет. Смекаешь?
Юрген подтвердил, что понял абсолютно все. И благодарит за исчерпывающие указания; сам он, конечно, до этого бы не додумался.
Затем он скорчил Шольтену страшную рожу, взял плащ-палатку из запаса, вытащил из груды боеприпасов ящик с патронами и стал набивать обоймы. К нему подсел Хагер, потом Форст. Они набивали и набивали, пока совсем не осталось пустых обойм.
Каждый из них заглянул в свой подсумок и проверил, в порядке ли боезапас. У Хагера недоставало пяти патронов. Он взял обойму из плащ-палатки. Шольтен осмотрел еще два диска для своего автомата. Они были полны.