Глаза! Какие они голубые! И так ясны… Удивительно ясны! Кто бы мог подумать… Таково было мое ощущение, когда я, стоя напротив него, пожал руку, которую он с несколько устало-рассеянной улыбкой, но с пристальным взглядом приветливо протянул навстречу. Я не спросил его о положении в мире; это было бы неприлично. За мной уже ждал следующий писатель.
Писатель, который шел за мной, был Эрнст Толлер; на пути от Нью-Йорка в Вашингтон он был рядом со мной в пульмановском вагоне, мы провели день вместе. Богатый, пестрый праздничный день в пути! Толлер, человек впечатлительный, благодарный, отзывчивый, казалось, наслаждался визитом в Белый дом. Пару раз, правда, он пожаловался на усталость. «Если бы только я мог сегодня немного поспать ночью!» Это было легкое стенание, предназначенное лишь для меня, ибо мы были друзьями. Коллеги вокруг нас смеялись и болтали на многих языках, английском, испанском, французском, китайском, португальском. Толлер сказал мне очень тихо и по-немецки: «Скверно, когда не можешь спать. Это наихудшее». Он вдруг показался изможденным; но потом опять с нарочитой бодростью принял участие в общем разговоре.
То было последнее наше совместное пребывание. Несколько дней спустя газеты сообщили, что Эрнст Толлер повесился в своем номере нью-йоркского отеля.
Почему? Не осталось последнего письма, чтобы объяснить нам его мотив. Кто его знал, тот прекрасно понимал и без письменного объяснения. Один из старейших борцов за свободу тоскует о сне, который в этом мире не приходит к нему ночами. Ночи приносят не забвение, а воспоминание… — Мюнхен 1919-го, 1920-го, республика Советов, дни действия, молодость, жизнь кипит; долгое заключение в крепости, работа (как легко пишется!), ласточка за решеткой камеры (как нежно еще любишь! как ты молод!), затем берлинский период, театральные успехи, слава, женщины, деньги, много действий, но мало сна, конгрессы, собрания, премьеры, много женщин, много побед, поражений тоже (убывает талант? иссякли силы?) — и нет сна; все новые битвы, новое разочарование, остаешься верным делу, которое тем не менее напрасно; все новый взлет, и нет сна; в конце концов ссылка — и все еще слава, борьба, революционные жесты (и нет сна). Жизнь дается все тяжелее, работа тоже, на речи еще сил хватает. Отважная осанка, снова и снова, прекрасный голос, трибуна, знакомые лозунги: «Товарищи! Друзья! Прогресс… пролетариат… непобедим… не остановить… Будьте едины! Верьте! Будьте сильными!» Ах, сил-то уже нет. Нет сна, нет сна… Дело напрасно: великая тщетность, снова и снова — и вовсе нет сна… Наконец берешь его силой. Секретаршу, которой только что диктовал, умышленно отсылаешь на ленч. Вооруженный веревкой, изнуренный борец за свободу прокрадывается в ванную комнату. Щебечут ли ласточки за окном в Центральном парке? Даже их не хочется больше слышать.
Мне пришлось говорить у его гроба. Он лежал позади меня, рубец от веревки на шее милосердно прикрыт. Я не отваживался посмотреть ему в лицо. Я боялся. Я стыдился своих слез. К кому они относились? Не к нему же, который смог наконец уснуть?
В июне этого года мои родители с Эрикой отправились на пароходе в Европу. Я поехал в противоположном направлении, в Калифорнию, на сей раз не поездом, а в диковинном старинном экипаже, который разве что в шутку можно было счесть за автомобиль. Я плохой шофер; друг, с которым я путешествовал, тоже понимал в моторе немного. Его звали Юрий, он был русского происхождения, крупный, медлительный человек с сонными киргизскими глазами и густыми, медового цвета волосами. Что-то успокаивающее исходило от него, или это на мои нервы благодатно действовала и придавала чувство безопасности необъятная ширь страны? Америка очень большая и очень малонаселенная. Я уже многократно замечал это, но всегда только из окна пульмановского вагона. В моем разболтанном старом «форде» я пережил это величие и эту пустоту с новой остротой. Европа казалась слишком удаленной. Опасность войны, была ли она? Где-то существовал ничтожный маленький выскочка, который смехотворным образом вознамерился покорить эту большую страну, этот большой мир? Слишком глупо! Как будто можно покорить территорию таких размеров! Да и зачем? Имелось достаточно места для всех, огромные пространства бесконечно простирающейся неиспользованной, необжитой земли…
Проблемы, казавшиеся столь незначительными и далекими в глуши Миссури, Юты и Невады, на Западном побережье скоро опять стали злободневными. Действовала ли на это относительная близость агрессивной Японии? И Европа тоже, столь милостиво отдаленная, оказалась вдруг придвинутой ужасно близко.
Маленький дом в Санта-Монике, где я проводил это роковое лето со своим раскосым спутником, был оснащен радио. С утра до полуночи драматически взволнованные или леденяще деловые голоса просвещали нас насчет дальнейшего развития международного кризиса. Новость о немецко-русском пакте ненападения было осмыслить труднее всего. Неизбежное следствие западной политики, которая в своих действиях да и, наверное, в своих намерениях всегда была антимосковской, всегда профашистской? Логический результат appeasement и «Мюнхена»? Конечно. Но, несмотря на это, тошноту и головокружение вызывал вид господина фон Риббентропа, сфотографированного в задушевной беседе со Сталиным и Молотовым. А Гитлер снова предъявил «последнее территориальное притязание», на сей раз к Польше. Неужели он вступит в Варшаву, как в Вену и Прагу? Разве Чемберлен уже не в пути к «Бергхофу»? Закономерная нервозность в Лондоне и Вашингтоне! Шантажистское бряцание оружием, угрожающая истерия в Берлине и Мюнхене! А в Париже устало пожимают плечами: «Mourir pour Danzig? Ça alors… après tout…»[236]
Совсем нелегко терпеливо выжидать за письменным столом при такой грозовой напряженности. Но мы с Эрикой снова подписали договор; новая книга «Другая Германия» сдавалась осенью; мы, таким образом, должны были поторапливаться. В то время как моя сотрудница, удаленная от меня на несколько тысяч миль, царапала свои страницы где-то в Швеции, я томился на Тихом океане. «Другая Германия», о которой я писал, это была та «лучшая», та «настоящая», от которой мы все еще ожидали, что она когда-то все-таки проснется, поднимется. Крайность, экстремальное злодеяние, войну наша «другая Германия» не допустит! А если уж дойдет до этого, ужас будет недолгим: «лучшие» немцы станут воевать не за Гитлера, а против него! За освобождение, против тирана!
Так мечтали мы, один автор на Северном море, другой — на Тихом океане. И вот дело зашло так далеко. То, что сообщили драматически взволнованные или леденяще деловые радиоголоса 3 сентября, означало извержение вулкана, апокалипсическое затмение.
Небо над Санта-Моникой оставалось ясным и мягким. Я спросил Юрия, не видел ли он кровавого меча. Его раскосый, сонно волоокий взгляд проверил горизонт.
Кровавый меч? Здесь еще нет. «Но в конце концов будет и у нас», — сказал мой друг Юрий, американец русского происхождения. Он добавил с серьезным видом, чуть ли не угрожающе: «Unless your Other Germany does something about it, pretty soon…»
Если твоя «другая Германия» что-либо немедленно не предпримет!
ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА
РЕШЕНИЕ
1940–1942
Из дневника
Нью-Йорк, 14 июня 1940. Нацисты в Париже. Германия ликует, «другая» Германия тоже. Гитлер исполняет танец радости. Кошмарный сон… Но он столь же фантастичен, сколь страшна сама действительность.
18 июня. Вести из Франции становятся все отвратительнее. Теперь ясно, что определенные очень влиятельные круги желали и ускоряли поражение собственной страны. «Лучше немецкая оккупация, чем господство социалистического единого фронта!» Я сам слышал такие высказывания. Наверняка и маршал Петен тоже этого мнения. Победитель Вердена в качестве пособника врага! Ненавистный старец. (Скольких приходится ненавидеть в наши дни!)