Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Впрочем, удивительная Милейн печется отнюдь не только о ближайших и не только о присутствующих в данный момент. На ее письменном столе громоздятся призывы о помощи от родных и друзей на пяти континентах. Даже Оффи и Офей стали в конечном итоге детьми, требующими забот. Оба престарелые, Офей почти девяностолетний, Оффи немногим моложе, живут все еще в Мюнхене; после лишения гражданства зятя у них в наказание отобрали паспорта. Увидит ли когда-нибудь Милейн дорогую чету стариков? Из последнего свидания, накануне отъезда в Америку, ничего не получилось. По ту сторону немецкой границы сидели старики, вооруженные бумагой, которая давала им право на посещение Швейцарии. Нацистские стражи не посчитались с этим. «Наша дочь! — кричал почти девяностолетний. — Она ждет нас в Крейцлингене там, по ту сторону, за шлагбаумом. Пустите нас к ней, только на полчаса!» Но стражи лишь пожимали плечами: «Ну так пусть она и приходит, если вы ей важны! Пусть едет в Германию, ваша дочь!» Это было бы концом Милейн. На счастье ее и наше, она не пошла в ловушку. Но родного скрипучего голоса отца, серебристого смеха матери она, вероятно, больше не услышит; хоть бы удалось двум старцам переехать в Швейцарию до начала войны… Милейн надеется и ждет.

Что касается младшего поколения, то оно в данный момент не дает повода для сильного беспокойства. Голо довольно хорошо себя чувствует в своем любимом Цюрихе, где подвизается в качестве редактора журнала «Мае унд верт». Моника живет в Лондоне со своим мужем, венгерским искусствоведом Енё Лани — ей было нелегко найти подходящего, но вот теперь он у нее есть и она может быть счастлива. И Меди-Элизабет — кто бы мог подумать! — уже зашла так далеко, что захотела выйти замуж. Спутника, которого она себе выбрала, зовут Джузеппе Антонио Борджезе, итальянский эмигрант, теперь американец и исследователь с международной известностью, человек выдающихся дарований и динамичной жизненной силы. Свадьба состоялась в Принстоне. Уистон Оден, Эрикин супруг, поражает общество сочиненной по сему поводу «эпиталамой» — прелестное, полное намеков, подходящее для этого случая стихотворение, в котором вызываются заклинаниями гении западной культуры как ангелы-хранители итальяно-немецко-американской пары. Появляются почти все, начиная с Данте, изгнанника — «а total failure in an inferior city», — затем Моцарт и Гёте («ignorant of sin, placing every human wrong») до «Hellas-loving Hôlderlin»[231] и того позднего, уже довольно сомнительного святого, Рихарда Вагнера, «who… organised his wish for death into a tremendous cry»[232]. Вот его подозрительный голос вмешивается в свадебный хор: «All wish us joy!»[233]

Всеобщее умиление, отчасти от вдумчиво-умного английского художественного стиха, отчасти потому, что наша Меди теперь выдана замуж и связана союзом, хотя ведь вчера еще была «деточкой», которую воспевали в немецких гекзаметрах. Так жизнь, значит, идет дальше, довольно быстро даже, с жутко возрастающей скоростью…

А теперь еще и мой младший брат, Биби-Михаэль! Он тоже нашел уже себе девушку, она позднее прибудет к нему из Швейцарии, очень хорошенькая и приятная швейцарка по имени Грет; она станет женой Биби, моей невесткой. Вот тебе и Михаэль, всегда считавшийся особенно юным, несмотря на свою виртуозную игру на скрипке! Чего доброго, он еще и детей на свет произведет! Его относительно немолодой брат удивляется и, между прочим, чуточку завидует…

От меня не будет детей, только книги, меланхолично-неполноценный эрзац. Но уж если ничего не делать для размножения человечества, то хотя бы обеспечить бедных малышей грядущих эпох по меньшей мере интересным чтением. Итак, «Вулкан» закончен; «Бегство в жизнь» тоже — конечно, продукция не очень основательная — может наконец отправиться в набор: «Хотон Мифлин компани» уже начала терять терпение. Но в конце концов мы с Эрикой не виноваты: пока мы стремились привести нашу эмигрантскую галерею в надлежащий вид, она постоянно увеличивалась. К немцам и австрийцам теперь добавились еще и чехи. В марте 1939 года Прага была занята нацистами.

Это событие — логическое следствие политики appeasement и предательства «Мюнхена» — внесло все же известное прояснение в удушливую атмосферу. Гитлер зашел слишком далеко: его новый удачный ход разбудил, встревожил, шокировал общественное мнение, прежде всего в Англии, где группа Чемберлена наконец стала утрачивать влияние. Будет ли теперь создана большая антифашистская коалиция? Тогда войны, может быть, еще можно будет избежать…

Но Соединенные Штаты упрямо оставались при своем принципе нейтралитета («никакого вмешательства в европейские дела!»), тогда как переговоры между Лондоном, Парижем и Москвой безрезультатно затягивались. Почему не могли договориться Восток и Запад? Что за недоразумения и соперничества тормозили и запутывали дипломатическую беседу столь судьбоносной важности? Почему англо-французский блок колебался предоставить советскому партнеру ту стратегическую позицию в Прибалтике, на которой Москва — конечно, не без основания — вынуждена была настаивать? Возможно ли было представить, чтобы Кремль в своем ожесточении, в своем страхе взвешивал союз или по крайней мере пакт о ненападении с нацистской Германией? Слухи такого рода, уже курсировавшие с некоторого времени, обрели правдоподобие из-за внезапной отставки русского министра иностранных дел Литвинова. Он слыл поборником коммунистически-демократического единого фронта; как никто другой он выступал за «неделимый мир», за «Collective Security»[234] — и именно теперь он ушел в отставку? Это не могло означать ничего хорошего.

Что предстояло? К каким бедствиям готовиться? И где тот авторитет, великий посвященный, на совет которого можно было бы положиться?

Начнется ли война? И когда? Я пытался задать этот бестактный вопрос президенту Соединенных Штатов Франклину Д. Рузвельту, когда имел честь быть ему представленным; это произошло 11 мая 1939 года. Прием в Белом доме явился кульминацией международного конгресса писателей, на который была приглашена американская группа Пен-клуба по случаю нью-йоркской Всемирной выставки.

Миссис Рузвельт, приветствовавшей и угощавшей писателей, удается придать даже и официальной массовой кормежке прелестно-интимную ноту. Рассудительная сердечность ее улыбки оживляла любое застолье; ее добрый взгляд распространял доверие. И, с кем бы она ни беседовала, она живо интересуется мнениями и проблемами своего визави, — интерес, носящий вовсе не высочайше-милостиво-условный характер, но внушающий доверие своей теплотой и спонтанностью и поощряющий к общению. Только женщина столь аристократической породы и столь демократического сердца может найти достаточно мужества для той совершенной простоты, с которой эта непринужденно-веселая First Lady[235] выступает, говорит и действует.

Она дала знать, что президент очень занят и поэтому не может принять участие в нашем обеде. Тем не менее он все же хотел поприветствовать писателей. Итак, мы были препровождены в его рабочую комнату; он сидел за письменным столом, отодвинув свое кресло-коляску так, чтобы повернуться лицом к дефилирующим мимо писателям. Каждый был ему представлен, каждому он подал руку. Улыбка его была приветливой, хотя и несколько рассеянной и усталой. Взгляд же, сопровождающий улыбку, был одновременно испытующим, радушным и проникновенным, почти играющим. Эти глаза! К ним как-то я не был подготовлен. На знакомом лице они были большой новостью, прекрасной неожиданностью — интенсивная голубизна взора. Светлый тон действовал тем поразительнее, что он выделялся на почти темном фоне окружающих его теней. Глубокие круги вокруг глаз относились к сокровенным чертам этого тысячи раз сфотографированного лица; однако никакой портрет не передает светлой интенсивности взора.

117
{"b":"237500","o":1}