И ей отвечает дочь:
Белое тело на шелковой плетке,
Алый румянец на правой на ручке,
Плеткой ударит — тела убавит,
В щеку ударит — румянца не станет.
Медленно затихая, летят печальные слова под низко нависшим потолком. Кончилась песня, а еще, будто не желая расставаться с прекрасною грустью, тянет Тишков на гармошке последние ноты. И медленно затихают они в прокуренном, проспиртованном, нечистом воздухе комнаты.
Так глубоко вошла песня в душу народа, так крепко укоренилась в ней, что даже сребролюбцы и жулики, хвастуны и лгуны среди темных своих дел и преступлений глубоко чувствуют чистое ее содержание. Даже эти отребья, не знающие в жизни ничего высокого и святого, становятся на минуту чище, когда их коснется дыхание песни, выражающей лучшее, что только есть в народной душе.
Но песня кончилась, и все стало, как прежде.
За столом опять сидел прожженный лгун Прохватаев, всю жизнь лгавший всем и даже самому себе; жадный сребролюбец Малокрошечный; хитрый Катайков, делающий золото из всего подлого, что есть в человеке; молчаливый прохвост Пружников; трое угодливых, жадно ждущих, не перепадет ли что-нибудь и им от богатого хозяйского стола.
— Зачем они спели эту песню? — спросила Ольга Булатова. — Ведь все будет хорошо?
— Дураки, — сказал Булатов, — и песня дурацкая. Все будет хорошо. Ты мне веришь?
— Кому же мне верить, как не тебе? — ответила Ольга.
Катайков встал и сказал трезвым, спокойным голосом:
— Ну, господа хорошие, простите, если в чем не угодили, а хозяевам пора собираться. Выпьем посошок — и с богом.
Все молча выпили, и началась предотъездная суета.
Глава тридцать вторая
МИСАИЛОВ ОБВИНЯТЬ ОТКАЗЫВАЕТСЯ
Мы все растерялись, но больше всех, кажется, растерялся Юрий Александрович. Сначала он слушал Харбова с совершенно растерянным видом и никак не мог понять, что произошло. Когда же наконец понял — сел на стул и долго вытирал рукой лоб.
— Да что ж это, товарищи, как же это, товарищи?.. — повторял он. — Не может быть, товарищи... ну, скажите, товарищи...
Он все повторял: «Товарищи, товарищи» — и жалобно смотрел на нас — будто думал, что мы, если попросить хорошенько, отменим идиотскую эту историю, и все вернется на свои места, и все будет в порядке. В общем, получилось удачно, что он так много говорил. Он привлек к себе внимание всех, и у Мисаилова было время прийти в себя. Ему-то, Мисаилову, было, наверное, хуже всех.
В самый разгар суматохи вошла Александра Матвеевна. Роман Васильевич наконец-то угомонился. Он заснул, положив голову на стол, и Александра Матвеевна рассчитывала, что до конца ужина он проспит наверняка. Она не знала его характера.
Александра Матвеевна очень быстро разобралась в происходящем. Я думаю, она тоже все время чувствовала, что так благополучно свадьба не пройдет. Она начала с преувеличенной заботливостью ухаживать за Юрием Александровичем. Мы все занимались им. Нам хотелось отвлечь внимание от Мисаилова хоть на время, хоть на несколько минут закрыть его, спрятать от сторонних глаз.
— Ты, батюшка, успокойся, — решительно заявила Александра Матвеевна Каменскому, перейдя с ним почему-то на «ты». — В наше время молодые девки еще не такие штуки откалывали. Все утрясется, что-нибудь да получится... как-нибудь, да обязательно будет.
Старик совсем расклеился, у него покраснели глаза, он начал даже негромко всхлипывать, и, когда Александра Матвеевна налила ему стакан воды, он расплескал полстакана — так у него дрожали руки.
— Как же, товарищи... Что же, товарищи... — только и повторял он.
И вдруг на него с неожиданной яростью обрушился Андрей Аполлинариевич:
— «Товарищи, товарищи»! — закричал он. — Сам-то ты что смотрел? Кто с детства ей набивал голову всяким вздором? Всё менестрели да миннезингеры... Устроил дуре девчонке какой-то средневековый замок! Восемнадцать лет девке, а она не учится, не работает, не хозяйничает! Целые сутки ей на глупости и вздор. Вот и допрыгалась!
Юрий Александрович страшно испугался. Он даже руки поднес к лицу, будто ждал, что Моденов начнет его бить. А Моденов разошелся и хоть драться не собирался, но замолчать никак не мог.
— А этого франта зачем к себе поселил? — гремел он. — «Коллега», «старый петербуржец»! Небось выдумал все, ради красивых слов выдумал!
— Вы... вы... выдумал, — дрожащим голосом произнес вдруг Юрий Александрович.
Моденов остолбенел.
— Вот черт! — растерянно сказал он. — Неужели и в самом деле выдумал? Кто же он, этот франт?
— Ka... Ka… Катайков про... про... просил, — сказал Юрий Александрович, стуча зубами, — и чтоб... чтоб... никто не знал.
— А? — победно спросил Моденов, поворачиваясь к нам и рукой указывая на Каменского. — Видали? Старый человек с высшим образованием выполняет поручения какого-то кулака. Господи, прости ты русской интеллигенции ее грехи! Да кто же он такой на самом деле, Булатов?
Тут уж мы все окружили Каменского и с нетерпением ждали, что он скажет. Дело поворачивалось неожиданной стороной.
— Не... не... не знаю, — сказал Каменский. — У... у... учитель, при... ехал к Катайкову с письмом, а тот меня попросил... И чтоб не говорить, что он у Катайкова жил...
— Ах, даже и жил у Катайкова! — сказал Моденов. — Нет, вы видели что-нибудь подобное?
Тут вырвался вперед мой дядька.
— А, — закричал он, — вот она куда, веревочка, вьется! Где пакость какая, там кулака ищи! Забрали власть, мироеды, издеваются над трудящимися!
Марья Трофимовна бросилась к нему и пыталась его успокоить, но дядька был вне себя и уговорам не поддавался.
— Грызут, грызут, мироеды! — кричал он. — Трясут столбы, на которых крыша стоит. Ох, рухнет на них, раздавит их, мокрого пятна не останется!
В общем, начался крик и бестолковщина. Тогда выступил вперед Андрей Харбов:
— Успокойтесь, Николай Николаевич... Юрий Александрович, пойдите в ту комнату, Александра Матвеевна вам еще воды даст. Расстегните воротничок, полежите...
Юрию Александровичу, кажется, действительно было плохо. Он побледнел, и губы у него стали такие синие, что я даже испугался. Он протянул руку к Моденову.
— Андрей, — сказал он, стараясь улыбнуться, — мне очень нехорошо, помоги мне...
Моденов сразу растрогался.
— Вот видишь что натворил! — ворчливо, но ласково сказал он. — Не горюй, Юра, все обойдется! Пойдем. Полежишь, очухаешься, и придумаем что-нибудь.
Александра Матвеевна и Моденов увели Каменского в другую комнату, закрыли туда дверь, и стало как будто тише и спокойнее. Только дядька ходил из угла в угол и нервно бормотал про себя. Отдельные слова звучали отчетливо: «мироеды», «грызут», «рухнет». Всё такие веские, решительные слова, произносимые с раскатом на «р».
— Ну? — спросил Харбов. — Что делать, ребята? — Он повернулся к Мисаилову: — Тебе решать, Вася.
— Мне верьте, мне верьте, — вмешался опять дядька, — тут тонкая штука, кулацкая хитрость! Девка — пятое дело. Она для отвода глаз. Тут горячее варево варится. Тут крысы зашевелились. Как бы не проморгать... Не кулацким ли восстанием пахнет? — Он дергал себя за редкую, встрепанную бороденку и вообще волновался ужасно.
— Ну при чем тут восстание? — сказал Сема Силкин. — Какое может быть здесь восстание? Здесь и кулаков-то раз, два — и обчелся.
— Да, — согласился Тикачев, — восстание — это вздор. А то, что весь уезд над комсомолом хохотать будет, — это факт. То, что Ольга нам весь авторитет погубила, — это тоже факт. Нет хуже, чем смешная история. Комсомольцы свадьбу затеяли, стол накрыли, сидят ждут, а невеста задним ходом в карету — да с другим под венец! Будет хохоту по уезду — это я вам предсказываю!
— Ох, черт! — вырвалось у Харбова, но он сдержался. — Да, — сказал он, — посмеются. Ладно, не на том комсомол стоит, бывали посерьезнее поражения, а ничего, выжили. Ну, Вася, говори ты.