Шаламов писал в голос… То есть в полный голос чеканил каждую фразу, прежде чем записать. Не раз при этом громко плакал.
Уже несколько лет я пытаюсь перевести шаламовскую «Белку». Пытаюсь, не выходит, я на какое-то время бросаю, потом возвращаюсь, снова бросаю, снова возвращаюсь, читаю вслух русский и польский текст. Откладываю — пусть отстоится. И так без конца. Первая проблема — название. Ведь русская «белка» состоит из двух слогов и быстрее мелькает в ветвях, чем польская «wiewiorka» — трехсложное слово. Тем более, что Шаламов повторяет слово «белка» многократно — желая усилить впечатление мимолетности… О других проблемах умолчу, чтобы не отпугнуть. Вдруг кто-нибудь в Польше захочет перевести «Белку». Хорошо бы.
Потому что до сих пор ни в одном из известных мне польских сборников «Колымских рассказов» Варлама Шаламова, даже в гданьском издании, считающемся «полным» («Атекс», 1991), «Белки» я не нашел. А ведь это один из лучших рассказов из книги «Воскрешение лиственницы», хотя в нем не упоминаются ни Колыма, ни вообще лагеря. Может, поэтому переводчики его и упустили, ведь «Шаламов» — лагерный знак качества. Понятия «Колыма» и «Шаламов» слились в читательском сознании. Тихонович для читающей публики — свидетель и летописец колымского ада — и только! О том, что автор шести томов «Колымских рассказов» написал также шесть томов «Колымских тетрадей» стихов, мало кто знает.
«Я начинал со стихов, — писал он в «Четвертой Вологде», — с мычания ритмического, шаманского покачивания — но это была лишь ритмизированная шаманская проза, в лучшем случае верлибр «Отче наш»».
Обращаю внимание на шаманские корни — как поэзии, так и прозы Шаламова. Сам писатель не раз повторял, что его род восходит к зырянским шаманам, эхом отразившихся в родовой фамилии Шаламовых. Потом, когда язычество в Коми вытеснила православная вера, предки Варлама Шаламова стали священниками. Магия осталась в семье.
Лишь читал эссе Шаламова, его дневниковые записи и письма, можно понять, какое значение автор «Колымских рассказов» придавал ритму: аллитерации, ассонансам, анафорам. В этой неповторимой, ритмизованной прозе слышится пульсирование его крови, пульс слов вторит биению сердца, молчание — дыханию.
— А вам бы хотелось, — говорил Шаламов друзьям, отмечавшим некоторую эксцентричность его стиля, — чтобы я свою жизнь переживал вашим языком?
* * *
Возвращаясь к «Белке». Шаламов рассказывает в ней о Вологде, крае своего детства… Это был тихий, провинциальный городок, встававший с петухами. Река в нем текла такая тихая, что иногда течение вовсе останавливалось — и тогда вода текла вспять. У города было два развлечения. Первое — пожары: тревожные шары, грохот пожарных телег, пролетающих по булыжным мостовым, гнедые, серые в яблоках, вороные лошади (по цвету каждой из трех пожарных частей), все бежали тушить пожар, дома оставались слепцы да паралитики.
Второй забавой вологодского обывателя была охота на белок, которые часто пробегали через город. Обычно ночью, когда люди спали.
Было еще третье, нетрадиционное развлечение — революция: в городе убивали буржуев, расстреливали заложников, копали какие-то рвы и выдавали винтовки. Но никакая революция на свете не заглушает тяги к традиционной народной забаве.
Белка (из заглавия) о развлечениях вологжан не ведала и оказалась настолько неосторожна, что решила пролететь по городу средь бела дня. Я пишу «пролететь», потому что Шаламов, описывая ловкость белки, называет ее полуптицей-полузверем. Это деревья научили ее летать: выпустив ветки, она растопыривала когти всех четырех лапок и на лету ловила опору более твердую, более надежную, чем воздух. Занятая этим своим полетом, она слишком поздно заметила людей, которые собирались со всех сторон.
Каждый в толпе горел желанием быть первым, первым попасть в белку камнем. Убить белку! Голиафы мчались за белкой, свистя, улюлюкая и толкая друг друга в жажде убийства. Здесь был и крестьянин, привезший на базар полмешка ржи, рассчитывающий выменять эту рожь на рояль или зеркала (зеркала были дешевы в тот год), и председатель ревкома железнодорожных мастерских города (пришедший на базар ловить мешочников), счетовод Всепотребсоюза и Зуев, знаменитый с царского времени огородник, и командир в малиновых галифе (белые были всего в ста верстах), и кого тут только не было.
Женщины стояли у палисадов, у калиток, выглядывали из окон и подзадоривали мужчин, протягивали детей, чтобы дети могли рассмотреть охоту. Чтобы учились убивать.
Сопляки, которым не было дозволено самостоятельное преследование белки, подтаскивали камни и палки, говоря:
— На, дяденька, ударь!
И дяденька ударял, и толпа ревела и погоня продолжалась.
Эта орда гналась по городским бульварам за маленьким рыжим зверьком: потные, красные рожи, искаженные жаждой убийства — хозяева города.
Белка спешила, разгадав этот рев, эту страсть. Увы, она не ускользнула. Камень достиг цели. Белка упала на мостовую. Она еще поднялась, вспрыгнула на дерево, но сил не хватило, веточка выскользнула из лапок, и белка упала в самую гущу толпы.
Толпа, удовлетворив желание убить, расходилась. Никто, однако, не ушел, не убедившись собственными глазами, что белка действительно мертва. Что охота удачна.
В финале рассказа Шаламов резко меняет перспективу повествования. Это уже не мир, различимый с высоты беличьего полета, — он смотрит на мертвое тело белки глазами мальчика из толпы: на кровь, запекшуюся на морде, в глаза зверька, спокойно и неподвижно глядящие в голубое небо тихого нашего города.
18 января
С Борисом Лесняком и Ниной Савоевой я знаком давно. Я попал к ним через Шаламова, а точнее, через его рассказы. Борис Николаевич и Нина Владимировна — герои нескольких из них.
Нина Савоева приехала на Колыму добровольно. Окончив Московский медицинский институт в 1940 году, она сама решила работать врачом в колымских лагерях. Борис Лесняк попал на Колыму в 1938 году с приговором: восемь лет. Четыре из них он отбывал на золотых приисках, остальные отработал фельдшером в центральной больнице Севлага «Беличья», семь километров от поселка Ягодное. Главным врачом этой больницы была «Черная мама». Так прозвали зэка Нину Владимировну. Так называет ее и Шаламов в «Перчатке».
Шаламов попал в «Беличью» доходягой, и если бы не забота Савоевой и Лесняка, кто знает, может, и не пришлось бы нам сегодня читать «Колымские рассказы». Савоева и Лесняк не только поставили Шаламова на ноги, но два с лишним года спасали его от прииска, оставив в больнице культоргом… Борис Николаевич показывал мне фотографию Варлама Тихоновича: больничная палата, пациенты на кроватях, а в центре Шаламов в белом халате, читает им вслух «Правду». Кроме повышения политграмоты в обязанности культорга входило издание больничной стенгазеты.
— Жаль, что она не сохранилась, был бы неплохой материал для исследователей творчества автора «Колымских рассказов».
Мне по душе едкий юмор Бориса Николаевича, я люблю доброту «Черной мамы». Их стол всегда накрыт для нас — наливки, настойки… После ужина обычно заглядываем в кабинет хозяина: в архиве покопаться, посмотреть фотографии, которые Борис Николаевич делал на Колыме, пользуясь рентгеновскими пластинками, а то и просто поболтать. Нина Владимировна поминутно вытаскивает какие-то вырезки, колымские сувениры. Перед нашим отъездом на Соловки в 1992 году она подарила нам солонку из колымского серебра, чтобы мы из нее пуд соли съели, и чукотского божка Пеликена из бивня мамонта. Обычно мы не засиживаемся допоздна, потому что хозяева быстро устают… С возрастом Колыма дает о себе знать.
— Забавно, — заметил однажды Борис Лесняк, — герои рассказов обсуждают своего автора с его будущим биографом.
У Бориса Николаевича есть к Шаламову претензии — по части лагерной правды: он утверждает, что тот в значительной степени «подогнал» колымскую действительность под собственную биографию. О «Беличьей» Шаламов писал мало, и ничего нет удивительного — два с лишним года в ней «просачковал». Не очень это вписывается в портрет доходяги от забоя до забоя, каким он себя изобразил в «Колымских рассказах».