Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Само слово — Россия, Россия, Россия — волновало Брайна, как какое-то изначальное слово, корень всех слов (даже до того, как он узнал, что означает оно нечто го­раздо большее, чем просто страну), и убеждало в ее непо­бедимости, и поэтому, когда он впервые услышал, что немцы вторглись в Россию, он радовался: ведь это озна­чало, что война долго не протянется. Германия была для него страшным видением: чудовище, у которого зубы словно снаряды и руки точно штыки, и ноги как топоры, глаза сверкают, как оружейная сталь, волосы из колючей проволоки, низкий лоб из мешков с песком, тело заковано в броню; только теперь оно шатается и, оставляя крова­вые следы, ползет прочь от Москвы и от Сталинграда под ударами Красной Армии, всей той массы рабочего люда, которая течет по своей земле, словно полноводная река мщения, и воздаст должное нацистским заправилам в Гер­мании. И он улыбнулся этой мысли здесь, в черной дыре на фабрике Робинсона, подгребая золу под живот и проталкивая ее дальше к ногам, точно прах сожженных немцев.

Дома у него были собственные карты русского фронта, только не такие большие, как у мистера Роусона, но все-таки достаточно большие, для того чтобы обозначать на них карандашом извилистую ленту, где гуляет пламя и смерть. Это было увлекательно: он слушал сообщения о взятых городах и соответственно передвигал линию фрон­та. И, когда советские войска, наступая, глубоко врезались на западе между Брянском и Харьковом, он знал, что нем­цы, стоявшие южнее, вдоль Донца, попадут в окружение, если только не уберутся восвояси. Газеты дома бывали редко, и вначале ему трудно было находить на карте на­звания городов, услышанные по радио. Он часами искал их, склонившись над картой вместе со своим двоюродным братом Бертом, который тоже был увлечен этой военной игрой, затеянной Гитлером. Они напряженно разыскивали город с трудным названием, но зато уж после того, как находили и отмечали его на карте, другие города было найти нетрудно. Многосложные слова, быстро произноси­мые диктором, стремительно влетали ему в уши, жужжа, как пила, вонзающаяся в дерево: «Белая Церковь». Бои бушевали вокруг нее несколько дней, пока грохот их не стал замирать. Белая Церковь. Берт помогал ему искать ее, и название это так вошло в их мысли, что его невозмож­но было забыть — эту священную чашу Грааля рядом с огромным кружком Киева. Первым ее отыскал Берт.

На карте мистера Роусона длинный ряд булавок с красными головками обозначал русский фронт, и, убирая кабинет, Брайн в первое же утро заметил, что булавки вколоты слишком далеко на востоке и что их не передви­гали неделю, а то и две. Может, потому, что Роусон утра­тил интерес к карте, но, во всяком случае, не потому, что перегружен работой; это был один из самых молодых и самых незанятых директоров, мужчина лет тридцати пяти, с полным лицом и рыжеватыми прилизанными волосами, человек, как говорили все, добродушный: когда он, про­ходя мимо, замечал, что кто-нибудь не работает, он ни­когда не выговаривал за это. Роусон был усат и носил очки. Он удачно и выгодно женился и мог не бояться при­зыва в армию: его работа у Робинсона, как считалось, имела государственное значение. Некоторые ставили ему это в вину и говорили, что ему следовало бы воевать, даже будь он родственником самого босса Робинсона, но кое-кто из старых рабочих говорил, что он правильно делает, дер­жась подальше от всего этого.

В первый раз Брайн подмел его кабинет, очистил кор­зинки для бумаги, вытер пыль с «ремингтона» (напечатав при этом свое имя и сунув в карман несколько скрепок для бумаги), а потом стал изучать карту России и возму­тился, что булавки не передвигали так долго. Здесь фронт все еще проходил от Ленинграда мимо Москвы к Сталин­граду и на Кавказ, так что огромная территория, занятая за это время Красной Армией, не была отмечена. И тут ему пришла в голову страшная догадка: а может быть, этого Роусона интересовало только, как далеко продвину­лись немцы в начале войны, может, его вовсе не радует, когда русские отбирают назад свою землю. Брайн усмех­нулся и стал лихорадочно — было уже без пяти девять — перекалывать булавки, и, прежде чем он собрал щетки, тряпки и жестянки с мастикой, чтоб отдать их уборщице, русский фронт был установлен там, где следовало.

Ему было приятно делать это, и с тех пор он с еще большим рвением производил в кабинете уборку и каждое утро, как только объявляли о взятии новых городов, пе­редвигал булавки на карте. Однажды он не удержался от искушения и написал карандашом внизу на карте: «Пора открыть второй фронт». «Потеха, — сказал он себе. — По­смотрим, заметит он это или нет, а заодно узнаем, не на­доела ли ему игра с булавками. Но, может, лучше стереть написанное — тут некоторым не нравятся русские; или, может, такие люди просто не любят, когда кто-нибудь пач­кает их шикарные карты». И все же он оставил надпись, потому что душа его жаждала признания, хоть какого-ни­будь знака, хоть нескольких слов — чтобы мистер Роусон, например, заметил, какой он начитанный и умный, как он быстро находит эти русские города с трудными названия­ми и как точно передвигает линию фронта. Кто еще из двух сотен рабочих на фабрике мог бы сделать это с такой точностью? Насколько ему было известно, никто. И как знать, может, старина Роусон придет в один прекрасный день и скажет: «У вас это неплохо получается с картами, Ситон. Надо будет посмотреть, может, мы найдем вам ра­боту в конторе». Но нет, так не бывает. А что поделаешь? Не пойдешь же к ним и не скажешь: «Эй, мистер Роусон, вы видели, что я с вашей картой сделал? Я решил, что это просто позор — такая хорошая карта, а булавки не на ме­сте». С одной стороны, конечно, ему может показаться на­глостью, что я занимаюсь у него в кабинете такими дела­ми, не спросившись, а с другой стороны, чего ему оби­жаться, он даже и не заметил ничего, но тогда и места в конторе мне не видать. Не то чтобы мне очень хотелось этого, ведь придется носить костюм и каждый день наде­вать чистую рубашку, а где же я на это денег возьму, ска­жите, пожалуйста? Маме с этим тоже не справиться. Уж лучше я поработаю на фабрике с другими ребятами».

К обеду он очистил половину левой части трубы. Те­перь он залезал так глубоко, что выталкивать золу лопа­той не удавалось, он стал брать с собой два глубоких лот­ка и, наполнив оба, тащил их наружу. У заднего конца трубы, за кочегаркой, кучи золы поднимались до самого верху, и кирпичный настил там был очень горячий. Пот мешался с пылью у Брайна на лице, грязь лезла в рот и щипала кожу, а он сдувал ее или стирал с лица свободной рукой. После каждых шести лотков он отдыхал, лежа на боку, как бывалый шахтер, мечтая о сигарете или о круж­ке чаю. Когда он приспособился к жаре, к тесноте и к не­достатку воздуха, ему даже стала нравиться эта работа, к тому же вдвойне оплачиваемая. Он чувствовал себя сме­лым, мужественным, и, если бы мать, или тетушка Ада, или дедушка Мертон увидели его сейчас, они бы сказали: «Какая польза в этой душной трубе работать? Но он креп­кий парень, так что большого вреда ему от этого тоже не будет». И потом, хорошо работать совсем одному, когда никто не стоит над душой и не смотрит, сколько ты сде­лал; правда, он совсем неплохо работает, но — Брайн усмехнулся, снова погружая лопату в золу, — никому, ко­нечно, не вздумается прийти сюда и посмотреть, как он тут управляется.

Большинство здешних мастеров и рабочих проработало у Робинсона от двадцати до сорока лет, и у фирмы в окру­ге твердая репутация, хотя платят они так, что всякий профсоюз немедленно объявил бы забастовку; но, уж если тебя туда взяли, можешь быть уверен: пока ты гнешь спину и шапку ломаешь перед каждым мастером, тебя не уволят. Это была одна из тех фирм, что соблюдают тра­диции «благотворительности»: тяжкий труд и ничтожная плата для угодных фирме людей, которые будут служить ей верой и правдой, несмотря ни на что. А перед войной, когда люди готовы были горло друг другу перегрызть за работу, все только боялись, как бы не обидеть мастеров да не вылететь вон — живи тогда на пособие, хотя вся раз­ница-то была бы в том, что они получили бы на несколько пенсов в неделю меньше да не надрывались бы, не лизали бы никому задницу от страха, что их уволят. За оплатой труда у Робинсона следили очень тщательно: она всегда чуть-чуть превышала пособие по безработице, и этого как раз хватало, чтоб заставить людей работать, но вряд ли могло хватить, чтобы они могли влачить полуголодное су­ществование. Брайн улыбнулся, вспомнив, о чем тогда ду­мал. «Слава богу, что война: можно смотаться еще куда угодно, пусть только попробуют ко мне какую-нибудь со­баку приставить, хоть я не очень-то люблю работу менять и предпочел бы на одном месте удержаться, чтобы руку набить и друзей завести. Только вот не могу понять лю­дей, которые тут по сорок лет торчат, — хуже пожизнен­ной каторги, особенно если в других местах можно больше заработать. И что они в конце концов получат, после того как здесь всю жизнь проторчат? Их будут поить какао, выдадут экземпляр библии да карманные часы за пять шиллингов, чтоб отмерять оставшиеся им дни безделья. А то и этого не получат, так я думаю. Хорошо еще, если спасибо им скажут, и уж как они тогда суетятся, как при­знательны... А то, бывает, только плюнут, раз уж нельзя ничего другого сделать, скажем швырнуть окурок на во­рох тряпок, пропитанных парафином, или сбросить одного из мастеров в люк. Но ничего уж не изменить. Раньше они думали, что у них специальность есть, они, мол, ква­лифицированные, и терпели всяких кровососов, которые им указывали, что делать, будто они прислуга. А ведь сорок лет — это целая жизнь, да за это время во всех странах мира можно пожить, все посмотреть и все пере­пробовать, вместо того чтоб торчать тут и перед каждым шапку ломать в этом крысятнике у Робинсона.

40
{"b":"237390","o":1}