Анна Андреевна оживилась.
– Полная противоположность Пушкину. Пушкин, о ком бы и о чем ни писал, – всегда говорит о себе. О Радищеве – это о себе, о Мильтоне – о себе63.
Я снова попыталась упросить Анну Андреевну выйти на воздух. Нет. Она снова порылась в той же папке и вытащила еще чьи-то стихи. Протянула мне. «Читайте про себя». Я прочла. Патетично, лживо, слащаво, сусально, казенно. Стихи о ленинградской блокаде. Весь набор пошлостей, наговоренных о блокаде Ленинграда в печати. Этакий бездушный концентрат.
– Противно, – сказала я.
Анна Андреевна подхватила с неожиданной энергией.
– Правда, мерзость? И ложь. А о блокаде надо писать только правду, одну правду, всю правду – как о лагере. Для меня, представьте себе, обе темы эти родственные: лагерь и блокада. Я блокаде не умиляюсь. Я ее ненавижу, как ненавижу ежовщину, как все, что делал Сталин. Это ведь тоже он, не только Гитлер, даже гораздо больше он, чем Гитлер… Для спасения людей, Царского, Павловска – город надо было отдать. Да, да, не удивляйтесь: отдать. Тогда не умерли бы сотни тысяч… Версаль сохранился. Париж не вымер – и снова он французский, не германский64.
Что в блокаде Ленинграда, в гибели сотен тысяч людей повинен не только Гитлер, но и Сталин – эта мысль для меня не нова. Но – отдать? Отдать Ленинград? Что подумала бы та же Анна Андреевна в Ташкенте, если бы мы тогда услыхали по радио: «Наши войска оставили город Ленинград»? Не подумала бы, а почувствовала бы и как зарыдала бы!
Потом Анна Андреевна рассказала об одной знакомой даме:
– Она явилась ко мне в 46 году. Протягивает какие-то две бумажонки. «Комендант города посылает вам два билета на завтрашнее утро в гавань. Там будут вешать двоих немцев». И очень настаивала, чтоб я шла. (Это уже от себя.) Я ей ответила: «Не сомневаюсь, что эти несчастные люди совершили ужасные преступления, и кара, которая их постигает, заслужена. Но я-то за какие преступления должна это видеть?»
По дороге домой я все думала: неужели следовало, можно было, нужно было – отдать Ленинград? Да, сотни тысяч не вымерли бы от голода. Кольцо удава не задавило бы их. Но что сделали бы с населением немцы? Не знаю, как в Париже, а знаем ведь мы, что́ они вытворяли в наших городах, деревнях, поселках, селах!
Сталин же всегда Ленинград ненавидел, всегда, прямо или исподволь, расправлялся с ним. Он издавна считал его соперником Москвы, да и две охранки соперничали. Вспомнить хотя бы организованное им убийство Кирова, безвинно расстрелянных и высланных после этого убийства, вспомнить тот же тридцать седьмой, когда тысячи ленинградцев объявлены были террористами.
Насчет участия Сталина в блокаде сомнений нет – но – отдать Ленинград? Гитлеру?
Не знаю.
21 октября 63 • Корнилова нет, уехал, а мне вечером к Анне Андреевне. С кем же? Тут милая наша, полюбленная еще с редакционных маршаковских времен, Анна Абрамовна. Она обрадовалась, когда я попросила ее проводить меня к Анне Андреевне («это моя мечта… увидеть ее… хоть издали») – но когда я сказала, что надо будет непременно войти вместе со мною в Будку и увидеть Анну Андреевну отнюдь не издали – «нет, ни за что! ни за что!». И тут я вспомнила, какой застенчивой была она всегда, с юности. Тогда, когда впервые пришла работать в редакцию. И как медленно к нам привыкала.
Однако мне удалось ее уговорить. То есть попросту она поняла, что и без нее я пойду все равно, пойду одна, а это, из-за толкотни у железнодорожных путей, по вечерам опасно.
Пошли. На дверях большой белый лист. Анна Абрамовна прочла мне вслух: «Я у Гитовичей». Карандашом написано, и почерк – я взяла в руки и вгляделась – не ахматовский.
Дача Гитовичей – на том же участке, шагах в двадцати.
Мы поднялись на чужое крыльцо. Я постучала. Вышла женщина – наверное, жена Гитовича, Сильва, а за нею сразу же Анна Андреевна в белой шали. Повелительно: «Идемте ко мне». Сильва вела ее под руку. Они первые взошли на крыльцо Будки. Сильва вертела ключом в замке́ – дверь долго не впускала их. А мы стояли поодаль, ожидая. Анна Абрамовна внезапно бросилась мне на шею. Я от неожиданности попятилась. «Что с вами?» – «Я видела ее, я ее видела! Спасибо вам!» – повторяла она. Господи, какая она еще молодая!
Дверь, наконец, открылась. Анна Андреевна вошла в дом. Сильва – к себе. Я схватила Анну Абрамовну за руку и втащила ее в Будку. Анна Андреевна ласково с ней познакомилась и попросила нас обеих сесть. Сама села за свой стол. Тут началось мучение: Анна Абрамовна не поднимала глаз. Сидела перед Ахматовой, глядя в пол. Поднимала глаза только тогда, когда Анна Андреевна обращалась не к нам обеим, а непосредственно к ней. Ответы – беззвучные, еле роняемые, – «да», «нет».
Я сказала, что сквозь полуоткрытую в доме Гитовичей дверь видела Литжи.
– Правда, красавица? – оживленно спросила Анна Андреевна и прибавила: – У нее восемнадцать медалей, а у меня только три65.
Рассмеялись. Стало на минуту проще, но Анна Абрамовна снова потупила очи.
Я попросила Анну Андреевну почитать стихи. Пусть новая гостья будет вполне счастлива, а я еще раз прослушаю «Красотку» – авось, пойму. Да, как я и ждала, Анна Андреевна снова прочла свой цикл из семи и, вероятно, в назидание мне, спросила у своей новой знакомой:
– Все понятно?
– Да, – подняв на секунду глаза, отвечала бедняга.
Я решила, что допрошу ее подробнее на обратном пути. Раз она поняла, пусть и мне объяснит.
Но я не надеюсь. Она умница, но весь вечер пребывала в столбняке.
Анна Андреевна между тем рассказала:
– На днях Бобышев принес мне розы. Их было пять. Четыре вели себя обыкновенно – постояли и увяли – но что выделывала пятая, это непостижимо для ума. Вела себя удивительно. Светилась ночью – только что по комнате не летала! Я ей сочинила мадригал, а потом, когда она все-таки осыпалась, положила ее в коробку и похоронила в саду… Мальчишки дразнятся, говорят, что мадригал неудачный. Ну что ж! Мадригалы вовсе не все и не всегда бывали удачны. Правда?[57]
Прочла. Неудачный! Я сказала, что хоть это и не соответствует моему полу и возрасту, но я в данном случае присоединяюсь к мальчишкам66.
Помолчали. Неожиданным и быстрым движением Анна Андреевна достала из стола и протянула мне очень странную тетрадку. Небольшие листки, наспех сшитые нитками. (Так я, случалось, наскоро сшивала себе тетради в военное время, когда тетрадей не было, а бумага редкость.) На первом листе выведено: «Сожженная тетрадь». А-а, значит это не просто ее выдумка «Стихи из сожженной тетради»! тетрадь существовала в действительности, существует и теперь! и совсем не сожжена. (А может, в свое время сожжена, а теперь возникла снова?) Я хотела перелистать несожженную, живую, но Анна Андреевна проворно вынула ее у меня из рук и сунула в ящик.
Новая гостья по-прежнему сидела молча, по-прежнему не поднимая глаз.
– Знаете, какую я задумала книгу? – весело заговорила Анна Андреевна. – Книгу по теории сплетни. И о том, как люди разговаривают, не слыша друг друга, и себя самих. Вы замечали? Это постоянно и у этого есть свои законы. Приведу пример: одна дама жалуется другой: «скоро зима, а у меня нет шубы». Другая отвечает: «я́ прохожу зиму в драповом». Правда, мило? Отвечая, не слышит себя. А вот вам пример на перенос ударения. Человек рассказывает о последнем открытии в науке: Иоанн Креститель – историческое лицо. Это доказано. Известно уже, где и когда он жил, ну чуть ли не до пещеры, в которой жил! с полной точностью. Собеседник слушает и отвечает: «Неужели вы верите в чудеса?»
Я сказала, что, по-моему, сплетни нередко создаются так: всякий человек воспринимает из слов другого не то, что другой говорит, а только то, что он, слушающий, способен понять. Стараясь пересказать вашу мысль третьему лицу, даже стараясь добросовестно, он переводит вашу мысль на свой язык. Ведь не только иностранцы говорят «на разных языках», а и люди одной родины, одного языка, но разных поколений, разных социальных слоев, разного личного опыта. И вы, в пересказе собеседника, собственной своей мысли не узнаете… Другое словоупотребление делает и вашу мысль другой. Оттенок мысли, интонации. Наизусть же чужую речь редко кто способен запомнить. Так что сплетни иногда произрастают невинно.