Желая переменить разговор, я спросила, состоялась ли обетованная беседа с Сурковым.
– Состоялась. «Алексей Александрович, я хочу поговорить с вами о судьбе Иосифа Бродского». – «Анна Андреевна, я хочу поговорить с вами об однотомнике Анны Ахматовой»… Однотомник, Лидия Корнеевна, будет большой. Включим туда все мои сборники в хронологической последовательности.
Боря привел машину. Анна Андреевна отправлялась обратно к Западовым. (Здесь комната занята.) Боря сопровождал ее. Я села вместе с ними: меня по дороге завезли домой. «Каждый раз, как я вижу Иосифа, он нравится мне в четыре раза больше, чем в предыдущий», – сказал Боря. «Ровно в четыре, не в три и не в пять?», – спросила я.
– А Сурков не пожелал говорить со мною о Бродском, – сказала Анна Андреевна. – Это самый дурной знак. Союз писателей в своем репертуаре.
28 декабря 63 • Суд над Бродским затеян с явно провокаторской целью: в зале сойдется вся хорошая молодежь Ленинграда – защищать его. Этого-то КГБ и надобно: Лернер перепишет «крикунов», «зачинщиков», «смутьянов», словом, всех «неблагонадежных»… Радость одна: суд, назначенный было на 25-е, отложен. Надолго ли? И что удастся сделать «депутату Ленинградского Совета Дзержинского района» – Д. Д. Шостаковичу?
Пока что Ардов отвез Бродского здесь в Москве в психиатрическую лечебницу имени Кащенко на обследование. Фридочка предлагала другое: чтобы уберечь Иосифа от всяких ленинградских провокаций, отправить его в Тарусу, пожить у ее знакомых. Но больничная справка – это, быть может, для защиты нужнее?
Вечером сегодня я поехала к Анне Андреевне (она у Западовых). С нею снова и снова о Бродском. Хотя следовало бы поменьше: она и без того тревожная, тяжелая, полубольная. У нее Эмма: каплет какое-то лекарство в рюмочку. Эмма Григорьевна видом своим тоже не радует: поседела, осунулась. Когда в комнате у хозяев рявкнул телевизор, Анна Андреевна его не услышала, я, по своему обыкновению, подскочила от внезапного резкого звука, а Эмма Григорьевна сказала:
– За одной стеной моей комнаты целыми днями ревет телевизор, за другой – радио. Я совсем не могу работать.
Какой там работать! Я на ее месте давно свихнулась бы, или удавилась. Когда работаю, не выношу не только радио-рева, но голосов в коридоре. Мне бы пробковую комнату, как у Марселя Пруста.
Эмма Григорьевна ушла к хозяевам говорить по телефону. Едва дверь за нею затворилась, Анна Андреевна сказала:
– Эмма вот уже столько лет живет хуже худого. Вечное безденежье, а жилье? – вы помните ее конуру? в развалинах при больнице? В новой комнате – пытка радиовещанием83. Книга не пишется, а ведь никто не изучил так глубоко Лермонтова, как она. Сдать работу надо к юбилею. Это для нее единственный шанс. Это ее хлеб, честь, жизнь. Время лермонтовское она знает до тонкости – без ее помощи и мое пушкиноведенье споткнулось бы: архивы, архивы!.. Эмма – надежный друг: я прочно помню, как она ездила навещать Осипа в ссылке… Орденов за это не давали84.
Мне жаль, что Эмма Григорьевна, не имея обыкновения подслушивать, не подслушала этот монолог. Вот и орден.
Эмма вернулась.
Анна Андреевна начала искать возле себя сумку. Не находила, сердясь. Эмма быстро нашла.
– Хотите показать Лиде? – спросила она.
– Да. Уж Лиде-то – простите, Лидия Корнеевна, нашу фамильярность! – в первую очередь.
Она открыла сумку, вынула оттуда какую-то книгу и протянула мне. Книжка белая, рамка черная, и большими внятными буквами на белой обложке:
У меня похолодели руки, а сердце нырнуло куда-то в колени. «Реквием» – напечатан! Уже не машинопись, а книга. На титуле: Товарищество Зарубежных Писателей. Мюнхен. 1963.
Мюнхен. Почему именно в Мюнхене? Но не все ли равно?
И сразу передо мною Фонтанный Дом, продавленное кресло возле печки, беспорядок, ее нерасчесанные волосы на мятой подушке, вспышка огня в пепельнице, обгорелые края заворачивающегося клочка бумаги. Пепел. 1938.
А сейчас ее слово воскресло из пепла и обращено в самый обыкновенный, обыденный, заурядный предмет: книга! В мире миллионы – а быть может, и миллиарды книг! – ну, вот, прибавилась еще одна. Еще одна книга – только и всего.
«Пепел Клааса».
Пока я перелистывала «Реквием», добывая при этом слова не из напечатанного текста, а из самой себя, – Анна Андреевна уверяла Эмму, что ее, Ахматову, начнут теперь «перемалывать на кофейной мельнице». – «Не думаю», – говорила Эмма. Я тоже. Вряд ли станут наши, взамен неудавшегося мирового пожара, раздувать новый мировой скандал – вроде пастернаковского. Слишком глупо. Умнее просто не заметить. Борис Леонидович, напечатав за границей «Живаго», жизнью своей и смертью своей выплатил вперед все сполна. Довольно с нас и того позора, что великий «Реквием» прозвучал на Западе раньше, чем дома. «Мюнхен».
Я отдала книгу Анне Андреевне, и она в тот же миг спрятала ее в сумку. Ну да, чтоб на поверхности не лежала. «Если, в порядке чуда, я получу еще один экземпляр – он будет ваш», – обещала она.
Потом она показала мне короткую записочку Адамовича. Я французского не знаю, и что за записка, кому записка – не поняла. Спросила.
– Это не существенно, – ответила Анна Андреевна. – Не важно, что и кому. Но вы подумайте: один русский человек пишет другому русскому человеку по-французски! Вас это не удивляет?
Затем показала статью Адамовича, передававшуюся по французскому радио. Статья о ней. Я спросила, хорошая ли?
– Большого вранья нет. Но вообще никакая.
Перевела отрывок. «Ахматову чтут в России за ее бесстрашие в сталинские времена. Конечно, в этом уважении играет роль и то, что она великий поэт».
«Играет роль и то…» Да ведь бесстрашие Ахматовой, главным образом, в поэзии, в великой поэзии и выразилось. Это и есть для поэта самое выразительное мужество.
Затем между мною и ею повторился диалог, повторявшийся уже не раз. «Какое же бесстрашие, когда я только и делала, что боялась? Я боялась больше всех». – «Да, вы боялись больше всех, потому что понимали больше всех. Но, одолев страх, написали “Реквием” и многое другое».
Помолчали. Эмма собралась уходить. Я тоже. Я сказала на прощанье Анне Андреевне, что после Нового Года сразу примусь за ее однотомник. (Не совсем понимаю, как выберу время, но примусь. И сказала нарочно, чтобы мне отступать уж было некуда.)
– А будет ли теперь однотомник? – вздохнула Анна Андреевна, кивнув на сумочку.
Мы с Эммой долго стояли на улице, поджидая маршрутку. Мерзли. Эмма не имеет обыкновения жаловаться, хотя жизнь бьет и бьет ее. Не жаловалась и теперь. Но в облике ее я все время ощущала бездомность – в опущенных губах, плечах. Внезапно я вспомнила, что забыла посмотреть в новой книжке – стоят ли под стихами даты? Ведь в данном случае даты тоже весьма существенны.
Эмма тоже не поглядела. Наверное, от ошеломленности самим фактом. Обе мы книжку не рассматривали, а только дивились ей. Мы даже обрадоваться оказались не в силах. Естественно было бы в такой день покупать шампанское, подносить автору цветы. Мы же способны только пугаться.
1964
5 января 64 • Вечером я приехала к ней – к Западовым – говорить о книге. У меня уже накопились кое-какие замыслы и вопросы: сижу в Ленинской, о «Былом и Думах» не думаю, а перелистываю журналы девятисотых и десятых годов; вылавливаю стихотворения Ахматовой, никогда не перепечатывавшиеся в сборниках. Не хочется просто повторять готовые сборники, хочется богаче, богаче… Анна Андреевна может взглянуть теперь на старые свои стихи, когда-то отвергнутые ею, глазами нового возраста и отменить приговор. Да и цензурные требования менялись… Проклятие: ахматовской библиографии не существует, а глаза мои не выносят мелкого шрифта. И поисков, то есть перелистывания.
Кроме некоторых вопросов и предложений, я принесла Анне Андреевне номер парижской газеты, где, среди книжных новинок, упомянут и мюнхенский «Реквием»[72]. Увидев объявление, она сразу повеселела: газета-то просоветская (если не прямо посольская!).