Особенно интересны его рассказы о жизни недостаточных помещиков, осуждавших себя на вечное житье в подмосковных и других имениях. По словам его, жилые постройки их большей частью состояли из двух деревянных связей, разделенных сенями, которые, однако ж, впоследствии обращались иногда в приемную комнату, сени же прирубались с боков; все это было крыто соломенными снопиками, иногда тростником.
У некоторых господ бывали небольшие домики, выстроенные хотя и прочно, но без законов симметрии – кое-как; на этих домиках, вчастую на переднем фасе, между ужасными простенками, бывало только четыре окна, а над крышею торчала одна безобразно широкая и кривая труба, размалевываемая только для приезда гостей или для праздника известью. Печи в этих зданиях, худо складенные и после их топки неумело закрываемые, очень часто производили угар, и потому нередко случалось видеть хозяев с обвязанными головами. С этой стороны зимняя жизнь наших помещиков бывала для них не радостна. Некоторые из таких печей собраны были еще из самых старинных изразцов, на иных из них изображались и такие эмблемы, как, например:
«Купидо обуздывает льва, или его же, льва, он же, Купидо, сочиняет агнцем», и проч.
На других кафлях рисовались голландские рыбаки на ловле сельдей. Такие, например, в деревенском доме Макаровых сберегались от прадеда, который, как мы выше говорили, служил при Петре и имел случай доставать их прямо из Голландии. От такой выписки кафлей из Голландии и все наши печи приняли на Руси название голландских.
Печи делались на один фасон, колонками, которыми обыкновенно убирались самые богатейшие наши печи во впадинах и лежанках. Заслонки на этих печах навешивались обыкновенно латунные, со многими отверстиями, но теплых душников проводить не умели, и при затопке печи дым из душника для помещика был делом обыкновенным. Тут суетились за глиной, за мякинным хлебом, мазали печь и портили все донельзя.
Стены помещичьих домов украшались картинками немецкой гравировки, всего чаще мифологическими, в числе которых бывало всегда несколько одинаковых, например, амуры. Вместо офортов белели ящики с чучелами белок, хорьков, щеглят, снегирей и проч.
Перед домами густо росли березки, ивняк; старики уверяли, что густо насаженные деревья служат лучшею защитою строения от бурь и зимних метелей. В больших комнатах, как, например, залы и гостиные, у богатых помещиков печей совсем не было: по зимам в них не жили.
Переезд господ за город. Прислуга в особом экипаже везет господское имущество. Рисунок конца XVIII в.
Путешествие по дорогам какого-нибудь помещика тянулось большой вереницей и экипажей десять считалось очень малой свитой.
На заставах всюду были караулы полицейских чиновников – этот обычай был повсеместный в Европе. Каждый должен был при проезде записываться, но никто в то время не записывался своим именем, а говорил имя, какое ему взбредет на ум. Эта свобода на заставах перешла к нам с застав заграничных; там, по словам Карамзина, чего-чего не говаривал проезжающий. Шлагбаумов не было, вместо них стояли на полуизломанных колесах рогатки, охранявшиеся наемными полицейскими нижними чинами, десятниками.
В караульне сидел в худом колпаке и в позатасканном халате, некогда белом, какой-нибудь отставной прапорщик.
Богатые и знатные помещики ехали целым караваном; при том состоянии дорог, в каком они были в то время, при езде по ухабам, пескам и бревенчатой мостовой, поездка, например из Петербурга в Москву, выходила настоящим путешествием, затруднительным и тяжелым.
Знатный барин, трогаясь в путь, вперед отправлял поваров с целой походной кухней и провизией. С ним отправлялся дворецкий с винами, столовым бельем и серебром. Еще раньше отправлялся обойщик с коврами, занавесками, постелями и бельем. В городах доставали квартиру для ночлега или у знакомых, или у зажиточных купцов.
В деревнях выбирали почище избу и отделывали коврами и занавесками. Потом уже отправлялись господа, с шутами и кормилицами, с детьми и няньками, гувернерами и гувернантками, и ехали так дней 7 или 8 до Москвы. Как в екатерининское время, так и в павловское путешествовать без конвойных было небезопасно – тогда еще слухи не умолкали о разных Верещагиных, Рощиных, Дубровиных и других дорожных удальцах, которые шутить не любили.
В числе барской свиты в те времена непременно находились казаки и гусары из собственных дворовых людей, а также и из настоящих солдат, выпрошенных на слово в отпуск у разных начальников московских сводных батальонов. Вся такая стража прицепляла к себе разного рода оружие – сабли, шпаги, пищали, кинжалы.
Дорога была всюду несносная: то по выбитым деревянным бревенчатым мостовым, то по камням, ямам и пескам. Первое порядочное сообщение между Москвою и Петербургом основалось только в 1820 году.
В этом году князь Михаил Семенович Воронцов, долго живший за границей, составил компанию со своими друзьями на акциях в 75 000 руб. ассиг. и завел дилижансы, которые тогда назывались почтовыми колясками. В это же время казна стала прокладывать и шоссейную дорогу. Предприятие Воронцова встретило полное сочувствие публики, и 1 сентября 1820 года из Большой Морской, из отделения Конторы дилижансов, отправился первый такой поезд в Москву, состоявший из семи пассажиров разного звания, мужчин и женщин.
При этом отправлении присутствовали: министр почт князь А. Н. Голицын, К. Я. Булгаков и множество любопытных, которые смотрели на дилижансы, как на чудо. Немедленно после первого отправления подписались на второе восемь пассажиров, и число их беспрестанно умножалось. Даже знатные особы брали дилижансы. Ездить в них было в моде.
В первые десять лет между Москвою и Петербургом проехало в дилижансах 33 603 человека; во второе десятилетие, несмотря на соперничество многих возникших частных заведений, – до 50 000 человек. В третье десятилетие, когда уже открыты были отправления казенных почтовых карет и брик, число пассажиров стало уменьшаться.
В течение тридцати лет, с 1 сентября 1820 года по 1 сентября 1850 года, первоначальное в России заведение дилижансов собрало за места 3 810 534 руб. 22 коп. сер. После этого Общество передало акции, стоившие сначала каждая 1 000 руб. ассиг., за 600 руб. сер. за штуку своему управляющему Ф. Д Серапину.
Возвращаясь к загородным домам наших вельмож, стоявшим в XVIII столетии вблизи Девичьего поля, мы находим на углу Мало-Царицынской улицы дом князя Никиты Юрьевича Трубецкого, известного генерал-прокурора в царствование императрицы Елизаветы и не менее известного сановника, ненавидимого петербургскою чернью. Трубецкой был, по рассказам современников, человек непостоянный, подобострастный, коварный, жестоко обращавшийся с подсудимыми и собственноручно бивавший их. Жестокосердие его доходило до того, что он в Комиссии для суда над Остерманом и Минихом подал голос о колесовании и четвертовании их живыми. Он без вины гнал зятя своего, графа Головкина, и засудил его, в чем на смертном одре каялся вдове изгнанника. Трубецкой был судьей тоже канцлера графа Бестужева.
Когда он допрашивал лично фельдмаршала Миниха и однажды, укоряя его в большой трате людей при осаде Данцига, спросил: «Чем можешь ты в том оправдаться?» – «Продолжайте, – отвечал Миних, – читайте мне и другие вопросные пункты, я на все вдруг отвечу». По прочтении их он произнес свое оправдание с убедительным и сильным красноречием, ссылаясь на донесения, хранящиеся в Военной коллегии. «Во всем этом, – говорил покоритель Данцига, – буду отвечать перед судом Всевышнего. Там, конечно, оправдание мое будет лучше принято». В одном только, по словам фельдмаршала, он должен был упрекать себя, – что не подверг заслуженному наказанию Трубецкого, когда последний, состоя в должности генерал-кригскомиссара во время турецкой войны, был обвинен в растрате казенных денег. «Этого, – заключил свои объяснения с Трубецким Миних, – я себе не прощу, и это моя единственная вина».