При Гудовиче на театре вошло в обыкновение со сцены после первой игранной пьесы извещать публику о следующем спектакле.
Этот обычай был принят в старину, когда еще не печаталось афиш. Обыкновенно выходили с анонсом первые актеры с тремя поклонами и говорили:
«Почтеннейшая публика! В следующий (такой-то день) императорскими российскими актерами представлено будет….», а если возвещался бенефис, то объявление оканчивалось: «Такой-то артист ласкает себя надеждою, что почтеннейшая публика удостоит его своим посещением».
В Петербурге в это же время, в управление театрами князя П. И. Тюфякина, было заведено, что артист, возвещавший о спектакле, был одет не иначе, как в башмаки и с треугольной шляпой. Рассказывают, что, когда началась война 1812 года и французский актер Дюрень явился на сцену с обычным анонсом, сказав: «Господа, завтра мы будем иметь честь дать вам» и пр., увидел, что в зале всего сидит один зритель, и то, кажется, должностное лицо, а потому тотчас же переменил начало речи и сказал: «Месье, завтра мы будем иметь честь…» – закрыть спектакли, распустить труппу и т. д.
В Москве играли по 31 августа, но с первых чисел июня, т. е. со времени объявления войны, у подъездов театра виднелись две кареты, не более – дворянство уже не посещало театра, ходили только одни купцы.
При графе Гудовиче в театре было отменено интересное для артистов «метание кошельков» на сцену. Про этого главнокомандующего Москвы ходило много анекдотов. Гудович был нрава горячего, правил строгих, любил правду и очень преследовал порочных; видом он был угрюм и неприступен; но в кругу друзей и домашних ласков и приветлив.
По словам князя Вяземского, он крепко стоял за свое звание. Во время генерал-губернаторства его в Москве приезжает к нему иностранный путешественник; граф спрашивает его, где он остановился. – «У моста Маршалов». – «Кузнецов, вы хотите сказать, – перебивает граф довольно гневно, – в России только один маршал – это я». – «Гудович говаривал, что с получением полковничьего чина он перестал метать банк сослуживцам своим». – «Неприлично, – продолжал он, – старшему подвергать себя требованию какого-нибудь молокососа-прапорщика, который, понтируя против вас, почти повелительно вскрикивает “атанде”».
В Москве он был настойчивый гонитель очков и троечной езды и принимал самые строгие меры благочиния против злоупотребления очков и третьей лошади. Никто не смел являться к нему в очках; даже в посторонних домах случалось ему, завидя очконосца, посылать к нему слугу с наказом: нечего вам здесь так пристально разглядывать, можете снять с себя очки.
Приезжавшие в город из подмосковных в телегах и в колясках должны были, под опасением попасть в полицию, выпрягать у заставы одну лошадь и привязывать ее сзади.
Заменивший его граф Ростопчин не гнал очки, и, хотя и говорил в одной из своих афиш, что он «смотрит в оба», это, однако, не помешало ему просмотреть Москву, хотя и по обстоятельствам, от него не зависевшим.
В описываемую нами эпоху в числе барских театров славился в Москве Дурасовский. У этого так называемого тогда «евангельского» богача в его имении Люблине было все, включительно до пансиона для дворянских детей с учителем-французом, неизвестно для какого каприза заведенного.
По словам мисс Вильмот35, когда она раз посетила театр этого барина, на сцене и в оркестре его появлялось около сотни крепостных людей, но хозяин рассыпался насчет бедности постановки, которую он приписывал рабочей поре и жатве, отвлекшей почти весь его наличный персонал, за исключением той горсти людей, которую успел собрать для представления.
Самый театр и декорации были очень нарядны и исполнение актеров весьма порядочное. В антрактах разносили подносы с фруктами, пирожками, лимонадом, чаем, ликерами и мороженым. Во время представления ароматические курения сжигались в продолжение всего вечера.
О другом таком же барском театре князя Хованского, анекдот из жизни которого мы привели выше, нам известно, что на нем ставились целые оперы с балетами.
Князь Хованский сам был известен как симпатичный поэт; его песенка в свое время обошла всю Россию и, кажется, посейчас живет в памяти деревенских девушек и горничных. Кто из нас не слыхал милую песенку про «незабудочку»:
Я вечер в лугах гуляла,
Грусть хотела разогнать,
И цветочков там искала,
Чтобы к милому послать… и т. д.
Спектакли у князя ставились с большим уменьем и разборчивым вкусом. Смерть князя Хованского оплакивал Карамзин в стихах («Друзья, Хованского не стало»), У князя Хованского жил известный шут, или дурак, Иван Савельич, которого знала вся Москва. Этот Савельич на самом деле был преумный и иногда так умно шутил, что не всякому остроумному человеку удалось бы придумать подчас такие смешные и забавные шутки. Хованские очень любили и баловали его – для него была устроена особая одноколка и дана в его распоряжение лошадь; он в этом экипаже езжал на гулянья, которые бывали на Масленице и Святой. В летнее время он появлялся на гулянье под Новинским в своей одноколке: лошадь вся в бантах, в шорах, с перьями, а сам Савельич, во французском кафтане, в чулках и башмаках, напудренный, с пучком и с кошельком и в розовом венке, сидит в своем экипаже, разъезжает между рядами карет и во все горло поет: «Выйду ль я на реченьку» или «По улице мостовой шла девица за водой». Выезды Савельича очень забавляли и тешили тогдашнее общество. После Хованских Савельич в Москве жил в доме Е. С. Ивашкиной (урожденной Власовой, по первому мужу – Шереметева), супруги обер-полицеймейстера в первой четверти XIX столетия. Савельич в 1836 году был еще жив; под конец своей жизни он сделался комиссионером и нажил состояние. Однажды, обязавшись чихнуть на каждой из двадцати ступеней, он добросовестно вычихал себе дом у одного богатого причудливого московского вельможи.
В числе барских театров в Москве в конце царствования Екатерины II был очень недурной у графа П. С. Потемкина, внучатного брата знаменитого князя Таврического.
Смерть владельца театра36 от отравы в свое время произвела в Москве немало толков.
Бантыш-Каменский говорит, что кончину графа тогда приписывали посещению, будто бы сделанному ему страшным Шешковским37 и вызванному внезапным желанием исследовать дело о поступке его в 1786 году в Кизляре с персиянами.
Дело это помрачает имя П. С. Потемкина коварным и жестоким поступком. Двое из братьев Али-Мегемет-хана, хищника персидского престола, бежали от его преследований; первый успел укрыться в Астрахань, а второй приближался морем к Кизлярскому берегу. Потемкин отказался принять его под предлогом, что Россия в мире с Персией.
Но изгнанник, преследуемый по пятам неприятельскими кораблями, решился с отчаяния войти в Кизлярский порт. Комендант Кизляра послал ему навстречу лодки, наполненные солдатами, которых беглецы радостно приветствовали. Но только что солдаты взошли на корабль, как бросились на персиян, перерезали, передушили и перетопили их всех и разграбили несметные сокровища, увезенные на этом корабле принцем, который сам погиб в волнах.
Дело это почти десять лет оставалось безгласным, несмотря на общую его известность, но наконец нашли нужным поднять его, ввиду того, что Россия, воюя с Персией, приняла на себя защиту прав принцева брата Сали-хана, спасшегося в Астрахани и жившего в России забытым, пока он не сделался нужен, как предлог для войны с Персией.
Над Потемкиным было наряжено следствие – вся Москва заговорила об этом скандале; Потемкин сделался очень болен. Жена его, красавица Прасковья Андреевна (урожденная Закревская, род. в 1763 г., ум. в 1816 г.), растрепанная, простоволосая, с воплем и слезами приходила к Иверской поднимать образ Богородицы и несла его к себе в дом молебствовать по улицам Москвы. Жена Потемкина славилась своей красотой и пользовалась восторженною любовью князя Таврического.