Чучела кабанов с желтыми клыками таращат на нас со стен стеклянные глаза. Гипсовые головы оленей и серн с ветвистыми рогами отбрасывают огромные перемещающиеся тени. Кажется, что мы в непроходимом лесу, наполненном чудовищами.
На портретах и гравюрах многочисленный род Эстерхази. Гусары и паладины, монахи и епископы, коннозаводчики и министры, дипломаты и полководцы. Добродушные и строгие, грустные и гордые. В одеждах карточных валетов и в сутанах, в рыцарских доспехах и в смокингах. Сидят в креслах, выступают в парламенте, шагают до улицам Вены, Будапешта; прогуливаются у моря и у озера Балатон; скачут верхом по полю и в лесу, с ружьями и сворами собак, настигают зверя…
Мы проходим по комнатам.
Зеркала всюду прострелены, картины порублены.
Люстра выдернута из потолка. Шахматный столик с квадратами из слоновой кости и резные кресла брошены на дрова к дверцам голубой изразцовой печки. Роспись аль-фреско едва заметна на закоптелой, словно в кузнице, стене. Она изображает встречу немецкого короля Отто со старцем Ромуальдом, босоногим седым отшельником, согнувшимся в поклоне у порога лесной хижины. Король, отягощенный золотой кольчугой, но еще более — грехами, склоняется на одно колено перед чистой совестью старца… Изображение этого старца прострелено, а короля — нет…
— Это все сделали немцы! — сквозь зубы роняет Эстерхази.
— Они у нас забрали всех скаковых лошадей, — сердито ворчит старик. — И автомобиль взяли. Мы остались без средств передвижения. Бетьяры!
Досадуя на разбойников, старик резкими ударами чубука о притолоку двери выбивает пепел из докуренной трубки…
Под ногами шуршит бумага. Я наступаю на сверток с ватой. Пахнет лекарствами. Видимо, здесь была санчасть.
В отведенной для нас комнате окно раскрыто. Торопливо подхожу к нему, жадно вдыхая лунно-голубую свежесть слегка морозной ночи. В комнате прибрано, горит свеча. На столе чернильный прибор и бумага. Кровати застланы свежим бельем. В кафельной печке, похожей на церковный куполок, потрескивают сырые дрова.
Эстерхази Моника желает нам спокойного сна и удаляется с отцом, который снова благодушно попыхивает своей трубкой.
Я сажусь писать.
Через полчаса заходит Пузыревский. Он чем-то озабочен. Но говорит о другом:
— Пишете? Очень хорошо. А то потом все забудется, и мы сами не поверим, что в ночь на 7 января 1945 года у нас так интересно прошел вечер в замке Майк. Мне кажется, люди здесь неплохие. С ними можно сговориться…
Где-то раздается винтовочный выстрел, затем другой. И сейчас же взвивается ракета. Звездное небо тускнеет, растворяясь в ее голубом, трепещущем и опадающем свете. И снова темно и тихо.
— Это мои «глаза»[9] работают, — настораживается подполковник. — Комдив сейчас предупредил меня, что положение на участке очень напряженное. Немцы готовятся к наступлению. Но эта ночь, я думаю, пройдет спокойно…
И он прощается с нами — до утра!
Ложимся, не раздеваясь, и вскоре засыпаем.
Просыпаюсь от головной боли. В комнате дымновато. Решив, что ветром задувает вытяжную трубу в печке, открываю окно.
Не спится. Дышать все труднее. Комната набивается дымом, как ватой. Распахиваю дверь в коридор. Дым валит оттуда, густой, теплый.
— Пожар! — в смятении догадывается переводчик.
По коридору наощупь идем к выходу. Дым ест глаза, обжигает. Выбиваю стекла в окнах и, жадно, всей грудью глотнув свежего воздуха, продвигаюсь дальше, дыша в платок. Но к лестнице не подойти: она охвачена пламенем, рушится, летят искры. Бежим обратно к последнему окну коридора. Как раз напротив растет высокий клен. С трудом дотягиваемся до толстой ветки и по стволу, один за другим, соскальзываем вниз, на снег.
Во внутреннем дворе суматоха. Бойцы выводят из конюшен лошадей, те упираются, испуганно рвутся из запряжек.
Пламя уже пробивается сквозь крышу; с грохотом осыпается черепица. На стене горит плющ. Снопы искр и клубы дыма поднимаются к серо-синему небу, окрашивая его в розовый оттенок. Жутко. Кажется, сейчас или снаряды посыплются, или нагрянут немецкие танки.
Пузыревского я застаю в штабе у телефона. Он докладывает комдиву о происшествии. Становится ясным следующее. В три часа ночи часовой услышал треск… На втором этаже в проходной комнате, где никто не спал, горело. Возможно, диверсия… Решено вывести из замка обоз и потушить пожар.
Офицеры штаба, тревожно переглядываясь, припоминают все, что раньше казалось им подозрительным: и семь радиоприемников, и кодированную карту, и загадочное спокойствие графини, и глуховатого молодчика в спортивной куртке с его немецким «битте»…
— Пойдемте к хозяйке, — предлагает мне и переводчику Пузыревский.
Она встречает нас с серьезным лицом. Ее родители стоят возле чемоданов с таким видом, как будто только что отошел «Ориент-экспресс», на который они опоздали. Остальные гости перетаскивают вещи под толстые своды домашней часовни.
— Могу ли я закурить?
— Пожалуйста, — отвечает Эстерхази, наружно нисколько не удивившись вопросу подполковника.
Он медленно закуривает.
— Кто мог поджечь?
У графини чуть-чуть приподнимаются брови.
— Мы сами удивляемся.
— Странно…
— Из наших там никого не было. — Она щурит глаза, что-то припоминая. — Ночью я слышала, как кто-то ходил наверху. Может быть, кто-нибудь из солдат. Темно. Он мог зажигать бумагу. Бумаг много, мебель сухая. Достаточно искры…
— В самом деле… Все возможно… — задумывается Пузыревский.
Я вспоминаю, как старик выбивал из своей трубки пепел на пол… Но доискиваться причин пожара — нет времени, да и не стоит. Ясно, что злого умысла ни с чьей стороны нет. Пузыревский — того же мнения.
— Не волнуйтесь, — говорит он графине. — Пожар мы потушим. Распорядитесь, чтобы ваши люди помогали нам тушить.
Полковые разведчики, остававшиеся в замке, уже перепиливают стропила на чердаке, снимают паркет и двери в смежных с огнем комнатах.
Рыжеволосый, известный на всю дивизию смельчак Наточий в маскировочных брюках, перевязанных у щиколоток, тащит по двору длинную лестницу.
— Постелите солому! — кричит он. — Мебель буду выбрасывать!
Он влезает на второй этаж и из комнат, наполненных дымом, осторожно спускает во двор на разостланную солому кресла, диваны, столы, картины.
Бланкенштайн принимается помогать бойцам перепиливать стропильные балки. Крахмальный воротничок на нем смялся, но зато шея свободно вращается, и дело спорится.
Две служанки, супруга агронома и мадемуазель Бланш, под предводительством Нади, носят из пруда воду, сливая ее в ванны. У каждой что-либо одно — ведро или садовая лейка, а у Нади два ведра. Бланш, тяжело дыша, часто останавливается, опуская маленькую лейку на землю, и с восхищением смотрит на Надю бледноголубыми строгими глазами.
Эстерхази поспевает всюду. То заливает водой пламя, то вместе с бойцом двигает по комнате шкаф. Из перчаток торчат ее голые, черные от работы пальцы.
Прыщеватый молодой человек занят легким делом: спасает книги, перебрасывая их в коридоре немного в сторону от огня. А когда приносят воду, то он норовит вылить ее прежде всего себе на голову, — ему жарко.
Пожар постепенно стихает. Только по краю карниза еще копошится тощее пламя. Редеющий дым сливается с утренним туманом и снежными хлопьями.
Хозяйка стоит среди опустевшего двора. Высокая, чуть сгорбленная от усталости.
— О чем вы думаете, графиня, о чем? — подбегает к ней раскрасневшаяся Надя. — Ну, о чем? Ведь все уже кончилось, потушили. Маленький ремонт сделаете, и все будет в порядке. А хорошо поработали! — Надя встряхивает головой; длинные волнистые кудри живописно падают на ее узкие плечи. — Очень хорошо! Сначала я не хотела тушить. Вспомнила, как наш домик сожгли. Но потом не утерпела. Жалко, когда пропадает что-нибудь красивое, что-нибудь старое. Правда, жалко!
Она умолкает: ведь графиня не понимает ее?! Смущенно оглядывает себя; платье стало мятым, грязным, кое-где порвалось. Но еще больше смущается Надя, когда Эстерхази Моника вдруг берет ее руку и крепко, крепко пожимает, смотря на нее с хорошей, мягкой улыбкой.