– Это все от голодухи, – решил Ефремов. – Перекусить надо.
– Сам перекусывай.
– Нет, брат, давай уж вместе. Хвались харчами. Чего там у тебя?
Оказалось, что Самсонов подошел к заготовке съестных припасов основательно. На стол легли вареные яйца, толстые колбасные бутерброды в целлофане, нарезанный сыр, упаковка ряженки и крупная редиска с обрезанными хвостиками.
Ефремов тоже не ударил лицом в грязь. Он присоединил к образовавшемуся натюрморту парниковые огурцы, мятый белый батон, золотистую ставриду горячего копчения и влажную, нежно-розовую ветчину.
Некоторое время друзья жевали молча, но постепенно снова разговорились, не обращая внимания на то, что реплики, доносящиеся из набитых ртов, звучали не слишком внятно. Говорили о большой политике, о неизбежной войне, о семейных неурядицах и просто о женщинах, без которых, разумеется, ни один, ни другой жизни себе не представлял.
Очистив яйцо, Самсонов целиком засунул его в рот, пожевал, вытер пальцы о замасленный краешек газеты и спросил:
– Как думаешь, без приключений доедем?
– Никогда наверняка не знаешь, – рассудительно сказал Ефремов. – Помнишь, как ученого из Приднестровья везли?
– Еще бы! – Качая головой, Самсонов откусил ломоть ветчины, намазанный горчицей. – Нас тогда чуть не положили.
– Но мы им дали жару, будь здоров.
– Не говори. Двоих наповал, одного колесами по асфальту размазали. Было дело.
– А ведь тоже начиналось все тихо-мирно, – сказал Ефремов, косорото приложившись к упаковке кефира. – А потом…
Он не договорил, не найдя нужных слов, но Самсонов его понял.
– Потом – да, бляха-муха, – согласился он, качая головой.
И боевые товарищи надолго умолкли, вспоминая тот бой – один из многих, выпавших на их долю.
За мутным, захватанным пальцами окном проносилась необъятная Россия, мирно дремлющая под охраной своих сыновей.
А шахматная партия так и осталась незавершенной.
Глава третья
Аки тати в нощи
К вечеру тени удлинились, подул свежий ветерок, в шорохе листвы появилось что-то таинственное. Евсеев любил эту пору, когда можно было предаться размышлениям о бренном и вечном, отдавая предпочтение второму. Молодая, сочная трава вдоль дорожной обочины, на которой он стоял, еще не успела запылиться и радовала взор своей изумрудной зеленью.
«Хорошо, – подумал Евсеев, – хотя это не продлится долго. Как и наше существование на этой странной планете под названием Земля».
Мимо проносились разноцветные иномарки, но махать им рукой было, все равно что снаряды на лету останавливать, поэтому Евсеев не делал лишних телодвижений, голосуя лишь при появлении стареньких отечественных автомобилей. Избранная тактика себя оправдала. Не прошло и десяти минут, как у обочины притормозил зеленый «Москвич». Торговаться тоже долго не пришлось. Заслышав про три сотни, водитель сверкнул стальными зубами и воскликнул с лихостью потомственного извозчика:
– Э, да ладно, садись. Где наша не пропадала!
– Везде пропадала, – сказал Евсеев, устраиваясь на продавленном переднем сиденье.
Отсмеявшись, водитель разогнал «Москвич» до буквально потрясающей скорости семьдесят километров в час, откинулся на спинку кресла и представился Григорием.
– Семен, – откликнулся Евсеев, прикидывая, старше ли он Григория лет на пять или, наоборот, лет на пять моложе. – Мы, кажется, ровесники? – вежливо поинтересовался он.
– Если тебе сороковник, то да. Больше половины жизни псу под хвост.
Тут Евсеев обратил внимание на фотографию, украшающую треснувшее лобовое стекло. Это был снимок Есенина, но не тот классический портрет с трубкой, столь популярный в народе. Руководствуясь какими-то непонятными мотивами, Григорий остановил выбор на увеличенной фотографии мертвого поэта. Из-за рассыпавшихся кудрей и страдальческого излома бровей Есенин походил на обиженного мальчика, уснувшего в слезах. Приоткрытые губы еще таили звук последнего горестного вздоха.
Евсеев посмотрел на фотографию и поспешил отвести взгляд.
– Не боись, – воскликнул Григорий, по-своему понявший порывистое движение попутчика. – Это же Сергей Есенин.
– А почему мертвый? – спросил Евсеев.
– Какому ж ему быть, после того как его убили? – резонно ответил Григорий, лаская обеими руками обмотанную изоляционной лентой баранку. – Откуда родом?
– Не знаю, не помню.
– Где родился, не помнишь?
– В одном селе, – заулыбался Евсеев, – может, в Калуге, а может, в Рязани…
– Из психушки сбежал? – вторично насторожился Григорий.
– Это я Есенина цитирую.
– Таких стихов не знаю, в фильме их не было. Зато вот: «…хулиган я, хулиган, от стихов и сыт и пьян…» А? Как сказано?
– Не совсем точно.
Евсеев кашлянул, готовясь поправить Григория, но тот его опередил:
– Быть того не может. Они перевирать не станут.
– Кто «они»?
– Безуховы… или как их там? Тьфу, дьявол, фамилия из головы вылетела. – Григорий раздраженно ударил кулаком по баранке. – Папаша и сын с невесткой. Они мировой сериал про Серегу отсняли лет десять назад. Я как посмотрел, так сразу понял: наши люди, великорусские.
– И все-таки почему фотография мертвого Есенина? – повторил вопрос Евсеев.
– Это фото в каждой серии показывали, – пояснил Григорий. – Оно как напоминание.
– О чем?
– О чекистах-инородцах, что Россию-матушку кровью залили. Иуда Троцкий и компания. Вот змеи подколодные! Годами вокруг Есенина увивались, своего часа ждали, чтобы ужалить. Цирлихи-манирлихи всякие. Заманили в «Англетер», тю-тю-тю, ля-ля-ля, а сами удавку на шею и канделябром! Сергей как чувствовал, когда писал, что, мол, в этой жизни умирать не просто, но и жить, поверь мне, нелегко. – Григорий понизил голос: – Черный человек знаешь кем был взаправду? Сталиным. А Сталин кто был по паспорту? Грузин. Джу-га-шви-ли. Нас всех, русских, гнобят кому не лень.
– А мы? – спросил Евсеев.
– А мы – вот, – Григорий кивнул на фотографию. – Не тоскуем, не грустим, не плачем. Или как там у Высоцкого? У обрыва, возле пропасти, по самому по краю!
Евсеев привалился к дверце.
– Я подремлю, ладно?
– Вот так и страну продремали, – с укором произнес Григорий. – Спасибо, остались еще люди вроде Безуховых. Актера, который Есенина играл, знаешь как зовут? Между прочим, тоже Сергеем. Эх, пейте водку в юности, бейте в глаз без промаха!
Евсеев притворился, что клюет носом, а потом и впрямь заснул и очнулся лишь в сумерках, когда Григорий требовательно потряс его за плечо.
– Тебя где высадить? – спросил он мрачно, явно недовольный тем, что попутчик не пожелал поддерживать беседу о поэзии.
– Мне станция нужна, – хрипло сказал Евсеев, незаметно косясь на «молнию» своей сумки, пристроенной на коленях.
– Две сотни добавишь? А то мне крюк делать.
– Делай. Я заплачу.
– Деньги вперед, – потребовал Григорий. – И никаких гвоздей.
Последняя фраза могла означать, что он знаком не только с творчеством Есенина, но и Маяковского, однако проверять свою догадку Евсеев не стал. Он молча заплатил, молча закрыл глаза, а когда открыл их вновь, то находился уже в месте назначения.
Железнодорожная станция «Мирная» вполне соответствовала своему названию. Здесь почти всегда царила тишь, за исключением тех дней, когда на станции куролесили местные дебоширы и выпивохи. К счастью, это случалось нечасто, так как доходы не позволяли им пьянствовать регулярно.
В ту ночь, когда здесь появился Евсеев, на перроне было пусто, если не считать кудлатой дворняги, облепленной репьями, какой-то собирательницы бутылок неопределенного возраста да относительно чистого бомжа, прикорнувшего на скамейке.
«Это хорошо, – подумал Евсеев. – В компании, оно безопаснее будет».
Обладатель «Москвича», высадивший его в десяти минутах ходьбы от железнодорожной станции, теперь не сразу бы признал в нем своего попутчика. Завернув по пути в полуразрушенное здание школы, Евсеев переоделся в вещи, извлеченные из сумки, а саму сумку надежно припрятал за штабелями парт. Теперь он выглядел как заправский бродяга из российской глубинки: стоптанные кроссовки, растянутые спортивные штаны и рябой пиджак без пуговиц, наброшенный поверх футболки.