– Сам ты утес, – надулся Титов. – Щас двину в пятак, чтоб знал.
– Это же песня такая, чудак-человек. – Новиков приобнял товарища. – Народная. Батя любил петь, как выпьет.
– А эта твоя… как ее?.. Она чего поет?
Таким образом бесхитростный Титов решил перевести беседу на более интересную ему тему. В принципе, Новиков не возражал.
– Аглая, – уточнил он. – Вот стоит она в своем розовом халатике…
– Ты говорил, в белом.
– Трусы белые. И лифчик. А халат – розовый.
– Да? – удивился Титов.
Не давая ему опомниться, Новиков продолжал:
– Подхожу я, значит, и, недолго думая, кладу ей руку вот сюда. – Он показал, с удовольствием заметив округлившиеся глаза благодарного слушателя. – Она: «Ох да ах, да как ты смеешь? Я не такая!» Но не вырывается. Просто смотрит на меня надменно.
– А ты?
– А я вторую руку кладу сюда. – Новиков прикоснулся к бронежилету Титова. – И говорю: «Могу, конечно, убрать». – «Убери», – отвечает. «Какую, – спрашиваю, – левую или правую?»
Титов издал нечто напоминающее хрюканье:
– Ух… А она?
– Обе, говорит. Тогда я спрашиваю: «Ты этого действительно хочешь, Агата?»
– Аглая!
– Ну да, Аглая, – поправился Новиков. – «Ты этого действительно хочешь, Аглая?» Она: «Хочу». Глаза так и сверкают, ноздри раздуваются.
– У тебя?
– Зачем у меня? Я спокоен, я свое дело знаю, – сказал Новиков. – Я ей новый вопрос: «Очень, – спрашиваю, – хочешь?» – «Очень, – отвечает, – хочу». Тут я, не будь дурак, и говорю: «И я тоже очень хочу, Аглая. Не дадим же друг другу сгореть от страсти».
– Круто, – оценил Титов. – И что Аглая? Не отдалась?
– Как раз очень даже отдалась, – ухмыляясь, Новиков многозначительно подмигнул. – Усадил я ее, и поехали-поехали за спелыми орехами.
– Круто, – повторил Титов. – Куплю, наверное, Люське своей халат новый. Прозрачный, как у твоей. – На его лбу прорезались морщины. – Так белый или розовый?
– Не помню, – отмахнулся Новиков, давая понять, что ему дела нет до столь малозначительной детали. – Агата с тех пор вообще без ничего при мне ходила.
– Аглая, – напомнил внимательный Титов.
– Аглая в прошлом, Витек. Я теперь с Агатой живу.
– Значит, она тоже?
– Что – тоже?
– Голая ходит?
– А чего ж ей не ходить? – Новиков скорчил самодовольную мину. – Я, видишь ли, скромниц не шибко уважаю. То им свет выключи, то они так не желают, то они сяк не могут.
– Во-во! – оживился Титов. – Я от Люськи вечно одно и то же слышу: не могу, не желаю. Познакомил бы ты меня с ними, Антоха.
– С кем – с ними? – опешил Новиков.
– Ну с этой Агатой своей… и с Аглаей. Мне уже тридцатник скоро, а я толком бабы голой не видел.
– Выбрось эту дурь из головы, Витек.
– Это почему?
– Женщины все одинаковые, и всё у них приблизительно одинаковое. – Голос Новикова звучал покровительственно. – Потерпи чуток, твоя Люська еще разойдется. Насмотришься еще.
– Скорей бы, – мечтательно протянул Титов, прижавшись взопревшим лбом к прохладному стеклу. – Жизнь-то у нас одна. Много успеть надо.
– Успеешь. Смотри на все по-философски.
– Я и смотрю по-философски. Но все-таки хотелось бы, чтобы поскорее.
Произнеся эти слова, Титов умолк, глядя за окно, где проносились бескрайние поля за редкими лесополосами. Изредка мелькали деревушки и крохотные полустанки с причудливыми названиями. Все это была часть огромной Родины всех, кто сопровождал сейчас взрывоопасный груз в серебристом контейнере. Одна на всех. И каждый любил ее по-своему.
В пятом купе, смежном с тем, где ехали Галкин и Белоусов, играли в шахматы офицеры Константин Ефремов и Дмитрий Самсонов. В подсумках у каждого хранились гранаты – по две Ф-1 и по три РГД-5 на каждого. Помимо автоматов Калашникова оба были вооружены пистолетами, подвешенными в кобурах так, как их носят спецназовцы: несколько ниже обычного.
Ефремов и Самсонов представляли собой подгруппу огневого прикрытия. Это были мужчины из той породы, о которых женщины говорят: за ними как за каменной стеной. Оба весили под девяносто, много ели, крепко спали и предпочитали любым словам действия. Правда, вынужденные сидеть в четырех стенах, они были вынуждены разговаривать, поскольку не знали, как еще убить время.
Собственно, беседу затеял Ефремов, плечистый мужчина с кривым ртом, ясными глазами и такой глубокой ямочкой на подбородке, что ее можно было принять за шрам от пулевого ранения. Его собеседник, Самсонов, имел круглое невыразительное лицо с вяло очерченными, бледными губами, почти сливающимися цветом с кожей. Редкую челку он старательно зачесывал на лоб, а потом смачивал и сдвигал расческой набок. У него были такие большие и сильные ладони, что, подвыпив, он на спор раздавливал граненые стаканы и сминал алюминиевые кружки.
Многословные рассуждения Ефремова о великом будущем России Самсонову импонировали, но понемногу начали надоедать – ведь какой резон талдычить одно и то же, когда речь идет о вещах совершенно очевидных, не подлежащих оспариванию.
– Жвачку будешь? – спросил он, чтобы прервать поток утомивших его разглагольствований.
– А? – захлопал глазами увлекшийся Ефремов.
– Жвачку будешь? – повторил Самсонов, протягивая на ладони распечатанную упаковку жевательной резинки.
– Нет.
Ефремов потер лоб, пытаясь вновь уловить потерянную нить рассуждений. Самсонов ему этого сделать не дал.
– Ну, на «нэт» и суда нэт, – произнес он с кавказским акцентом. – Помнишь такой анекдот?
– Помню. Из детства, когда еще СССР стоял.
– Раньше хороших анекдотов ходило мало, но я их все почему-то помню, – поделился впечатлениями Самсонов. – Теперь их в каждой газете печатают, а читать неохота. Не смешно. Почему?
– Не знаю, – равнодушно ответил Ефремов, скривив рот еще сильнее. – Лично мне анекдоты до одного места. – Он показал, до какого именно. – Сейчас не до них. Слыхал, америкосы новые санкции против нас вводят? За то, что мы Арктикой с ними делиться не хотим. – Он сокрушенно покачал головой: – И чего рыпаются, не пойму? Господь все на Земле поровну поделил: вот ваше, вот наше.
– Господь? Ты что, верующий?
– А то как же? Не умерла еще православная вера…
Самсонов почувствовал, что начинает заводиться.
– Православие? – желчно переспросил он. – Вера? Во что? В то, что нас мордуют от рождения до смерти за то, что, видите ли, Адам Еву прижал к древу? Ерунда какая-то. Индусы себе хоть переселение душ придумали.
– Ну и поезжай в Индию переселяться, – обиделся за православие Ефремов. – Чего ж ты в России торчишь?
– Здесь родина моя! – обиделся и Самсонов. – Живу я тут.
– А раз живешь тут, то не плюй в колодец.
– Я не в колодце живу, а на родине.
Вполне резонное заявление еще больше взвинтило Ефремова. Его возмущенное сопение перекрыло вагонный скрежет и перестук колес по рельсам. Сопел он долго, пока, наконец, нашелся с ответом.
– Вот что я тебе скажу, друг ситный, – начал он. – Верь во что хочешь, хоть в черта лысого, а православие не трогай. На нем все держится. – Ефремов повел рукой, имея в виду, конечно, не убогий интерьер купе, а все, что находилось снаружи: плодородные пашни, леса, реки, большие и малые города, а также всех тех, кто обитал в них, гордо называя себя россиянами. – И сейчас, когда НАТО у самых границ стоит, а Запад на богатства наши пялится, негоже о патриотизме забывать.
– Так я, по-твоему, не патриот? – вскипел Самсонов. – Что же я тогда тут делаю, с оружием в руках? Я Родину защищаю. Крым и рым прошел. Эх ты!..
Махнув рукой, он отвернулся. Его лицо покраснело, словно в него плеснули кипятком.
Ефремов понял, что перегнул палку. Его рука осторожно легла на плечо товарища. Тот сбросил ее резким движением, но Ефремов снова вернул руку на место.
– Извини, – сказал он. – Погорячился.
– Колодец какой-то приплел, – буркнул Самсонов, продолжая смотреть в сторону, хотя было видно, что он начинает смягчаться.