– Это вот моё! – сказал Тузин, обводя любящим взглядом комнату. – А Ирина вам своё покажет. Она, как Мороз Иванович, под периной грядки прячет! – и, улыбнувшись загадочно, сказал, что пойдёт на крыльцо греть самовар.
– Какие такие грядки? – спросил я у хозяйки.
– А зимние! – с охотой отозвалась Ирина.
Проведя меня через кухню, она открыла балконную дверь. Площадь маленькой оранжереи, куда мы попали, была метров семь. Никаких «оранжей» в ней не наблюдалось, зато на широкой доске вдоль окна тесно цвели фиалки: белые, розовые и синие всех оттенков – от лазури до грозовых туч. Но главное, на полу и правда были устроены две грядки в длинных дощатых ящиках. От них пахло землёй, летним ливнем, тёплой погодой. На одной росли петрушка, лук и укроп, на другой кустики земляники и какие-то чахлые травки – ромашка, мята.
Я нагнулся, взял зелёную ладонь петрушки, растёр и понюхал.
– Нравится? – волнуясь, спросила Ирина.
– Наверно, зимой хорошо у вас тут, – сказал я. – Всюду снег, а у вас – укроп.
– Зимой хорошо! – подтвердила она, кивнув золотой головой. – Это ведь живые витамины! Особенно для Миши! А то у него хронический тонзиллит. И потом, даже не в одних витаминах дело. Вот вы поживёте здесь и поймёте – зимой трудно человеку. Хочется ладони погреть на живой земле. Иногда Коля прибежит – Ирин, дай пополоть! Ну выдернет, конечно, половину! – она улыбнулась и, нарвав букет петрушки, протянула мне: – Жуйте!
По ту сторону окон гудел осенний сад. Вдруг на кормушку, закреплённую под окном, скакнул голубь. В первую секунду мне подумалось, что это какая-нибудь домашняя птица, такой толстый, холёный он был.
– Это Тишка! – сказала Ирина. – Вон какой боров! Откормили!
На одной ноге у голубя не хватало лапы. Как я узнал от хозяйки, её отгрызла кошка. («Нет, не Васька, не Васька – что вы! Другая, чёрная!») По этой печальной причине он хромал, но с другой стороны, не будь у Тишки увечья, Ирина не взяла бы его к себе на иждивение со всеми вытекающими блаженствами жизни.
– Ну запрыгивай! – велела она голубю и распахнула форточку.
Тишка неуклюже порхнул в проём и уселся на картинную раму, висевшую правее балкона.
– Пойдёмте? – сказала Ирина. – Самовар не ждёт. Это ведь вам не чайник!
– Да, – кивнул я, но никуда не пошёл. Не смог сдвинуться с места. Глаза мои прикипели к стене напротив – там, справа от двери, внутри деревянной рамы, на которую вспорхнул Тишка, зеленел холст. Он светил мне в лицо июльским зрелым теплом и за какую-то секунду пробрал меня до мурашек. Простая рамка – как рама окна – открывала зелёное поле с цветами на грубых стеблях – зверобоем, иван-чаем, ромашкой, и в цветах – две фигуры, схваченные порывом радости. Высокая девочка в красном сарафане, подлетев к матери и как бы в невесомости, почти параллельно траве, повиснув в воздухе, обнимала её за шею.
Лиц не было видно, но в летящей девочке я без труда узнал Ирину: её золотую косу и травинку силуэта, надломанную в поясе.
Самое же удивительное: источником света на картине являлись мать и дочь. Никаких нарочитых лучей или нимбов не излучалось ими, но расположение теней твёрдо указывало на них как на солнце. Тепло и цветение летнего дня было рождено не солнечным светом, а радостью свидания.
Я вопросительно обернулся к Ирине.
– Видите, там за полем посёлок начинается, – проговорила она, с нежностью глядя на картину. – Это Горенки, я там родилась.
– А кто рисовал?
– Илюша, мой двоюродный брат. Тёти-Надин сын. Видите, какой художник! Радостный!
Она помолчала, любовно разглядывая свою родину, и прибавила полушепотом:
– Это вот рай. Там меня моя мама встречает! – и тут же, как из переполненной чашки, из глаз пролились слёзы. Ирина стёрла их пальцами и, взобравшись на низкую табуретку, приложилась губами к ближнему краю луга.
– Я иногда подумаю: вот сошью себе красный сарафан и раз – окажусь на этом лугу… Всё не шью! – улыбнулась она и совсем уже поправившимся голосом проговорила: – Пойдёмте к Николаю Андреичу!
Я спустился за Ириной с балкона, таща на сердце нечаянно добытую тайну. Она заключалась в том, что Тузин – такой же баран, как я, раз его жена плачет.
В гостиной хозяина не было. Он возился на дождливом крыльце, уговаривая самовар закипеть. Белые манжеты были в копоти, на щеке красовался угольный штрих. Тузин стал похож на фарфорового трубочиста, изящного и милого в своей несмываемой саже.
– Я вам скажу, это не самовар! Это самодур! – сообщил он мне полушёпотом, как если бы опасался, что самовар может услышать и отомстить. – Кипит через раз! Погоду ему подавай особую! Щепки ему подавай особые! А в прошлый раз топили – так он плюнул в меня, как верблюд! Это вон Ирина с ним как-то договаривается. Ирина Ильинична, иди, разберись, Христа ради, с верблюдом! Нет у меня таланту!
– Не прибедняйся! – сказала Ирина. – У тебя в театре табуретки пляшут и гитары стреляют стрелами! – и, сев на корточки перед столом, заботливо поглядела в лицо самовару.
– Так то в театре! А здесь – твоя вотчина! – с улыбкой, предназначенной больше мне, чем жене, возразил Николай Андреич.
Ирина не отозвалась. Она ломала лучинки и бережно, как птенца, кормила ими обиженный самовар.
Я спустился на пару ступеней и зажёг сигарету. Ветер, сырой и душистый, внёс смятение в ряды дождя. Скоро над головами рябин и яблонь явилась просинь. Рваные водяные выстрелы ещё срывались с ветвей, одна такая пуля затушила мне сигарету. Что я делаю здесь, у чужих людей? Где все мои? Или мне снится?
Пока я курил, самовар, умасленный Ирининой лаской, вскипятил воду. Гул и звон водяного пара приглашал нас к трапезе. Туляка внесли в дом и приземлили на стол. Настал мой звёздный час – на два голоса хозяева принялись угощать меня чаем, блинами, мёдом и всеми вареньями, на которые звали Колю. Так что, можно сказать, я поквитался с моим соседом в один присест.
За завтраком без напряжения и заминок мы с Тузиными обсудили особенности старовесеннего климата, плюсы и минусы дизельного отопления и прочие вопросы загородного житья. Говорили о сомнительном качестве местной артезианской воды, перенасыщенной железом, и о несомненной пользе воды из родника, и даже о канувшей в землю речке Весне, которую, оказывается, ищет Коля.
Время двигалось к обеду. Остыл самовар, Ирина ушла на кухню поставить чайник. Мне давно пора было откланяться, а я всё сидел, ел варенье – лишь бы не идти на осенний ветер, не отпирать бытовку, где нет и не будет никого, кроме меня.
Чтобы моё присутствие выглядело оправданно, надо было срочно за что-нибудь зацепиться, и я зацепился за рояль.
– А инструмент – как, рабочий? Я так чувствую, ему лет сто? – спросил я.
– Больше! – с гордостью отозвался Тузин и, присев на табурет-вертушку, наиграл очень знакомый вальс. Музыка пахла стариной, свечами, печёными яблоками и, как всякая старинная вещь, была с щербинками.
– У меня есть друг, – сказал я, когда Тузин, лихо закруглив вальсок, вернулся к беседе. – Он сейчас занялся бизнесом, а вообще он музыкант. Он ещё очень хорошо настраивает инструменты. Хотите, он вам рояль настроит? Заедет ко мне как-нибудь, и я его попрошу.
– Ни в коем случае! – испугался Тузин и, распахнув руки, обнял свой рояль, словно желал защитить его от посягательств. – У меня тут ре во второй октаве – как рябь на воде! И фа диез у меня западает, вы слышали – такой перебой пульса! Если всё это исправить – что останется? Старинный инструмент может от настройки потерять себя! Вообразите, Костя: давайте мы вас настроим! Накрутим вам, где надо, друзей полезных, подтянем жизненный план! Как, согласны? Не дам рояль! – рявкнул он и засмеялся, увидев моё растерянное лицо.
Тут в прихожей зазвенел колокольчик – это вернулся с гулянья сын Тузиных Миша. Ирина кинулась встречать его. Раздевшись, Миша вошёл к нам, не церемонясь нисколько, разорил стол и с полным подносом утопал наверх. Он был совсем не похож на Ирину и лишь немного – на Тузина. Крепенький розовощёкий барчук. Ирина отнесла ему чаю.