Литмир - Электронная Библиотека

Построить мазанушки вне крепости? А если нападут немирные горцы и вырежут половину солдат?.. К тому же не дело это без офицерского надзора — эти и десятки других вопросов требовали ответа. Чайковский решил подать рапорт командующему войсками на Линии. Если он разрешит, тогда пожалуйста...

Командующий разрешил поставить у южного подножия Горячей горы временно, на зиму, турлучный лагерь для заготовительной рабочей команды, но с условием, чтобы офицеры держали подчиненных в соответствии с воинским уставом, на ночь обязательно выставляли караул. И вот на теплом береге Подкумка. вдоль дороги быстро выросли крохотные, невзрачные мазанки.

Весной следующего года рядом с турлучными конурами появились грядки из земли, натасканной солдатами в полах шинелей, ранцах, зазеленели лук, морковь, петрушка — поливать есть чем, рядом речка, тепла, света — хоть отбавляй.

Многие солдаты, которым осталось служить месяцы, решили не ехать в Россию, а остаться здесь: разбить

огород, садок — овощи и фрукты выращивать, а лишек будет — продавать приезжающим на Воды; коровенку, пару коз, можно поросенка, десяток кур завести. А к мазанке пристроить домишко — пускать квартирантов. В услужение поступить в ресторацию, в дом неимущих офицеров, купальни и другие заведения. Живи, не горюй...

Так отставные солдаты Кабардинского полка навечно приросли к теплой, ласковой земле у южного подножия Горячей горы, положили начало Кабардинке, будущему пригороду Пятигорска...

Поручик Истомин, бледный, растерянный, доложил Чайковскому:

— Солдаты первой команды, что живут в крепости, не вышли на работу!

— Почему?—настороженно спросил Петр Петрович.

— Лежат на нарах, отказались принять пищу.

— Что же это... протест?

— Похоже.

— Что говорят? Какие у них претензии?

— Молчат. Один только орал: «Сколько можно терпеть? Хватит!» Комендант крепости велел посадить крикуна на гауптвахту...

Чайковский и Истомин приехали в крепость, зашли в кабинет майора Павлова. Павлов сидел за столом и писал донесение в штаб Линии о происшествии.

— Погодите с бумагой. Надобно разобраться,— посоветовал майору подполковник.

— А чего разбираться? Налицо неповиновение—са-мое тяжкое преступление в армии,— раздраженно ответил Павлов. Новый комендант был горяч, привык рубить сплеча.

— Отчего неповиновение? Какая причина? Может быть, не солдаты тут виноваты?—настаивал на своем Петр Петрович, намекая на то, что за бунт всех офицеров по голове не погладят.

— А кто же виноват? Мы, что ли?— ядовито усмехнулся Павлов.— При чем тут мы, ежели уже найден главный закоперщик бунта и посажен на гауптвахту. Оказался, каналья, из местных, константиногорских, сын отставного солдата. Местные-то все головорезы отпетые. Нахватались у казаков — чуть что, так и горло драть, выражать всяческое недовольство.

— Из местных, константиногорских?.. Кто такой?— насторожился Чайковский.

— Серебряков, ваше высокоблагородие,— ответил Истомин.

— Серебряков?.. Прошу привести его. Я лично хочу поговорить с ним, а уж потом и донесение составим,— сказал Петр Петрович, думая, не Мотька ли Серебряков, дружок детства, оказался бунтовщиком...

С гауптвахты конвойный привел высокого, широкоплечего, уже немолодого солдата. Продолговатое лицо измождено, впалые щеки обросли щетиной. Серые глаза смотрят озлобленно. На плечах топорщится пропитанная потом рубаха. Тяжелые мозолистые руки сжаты в кулаки. Измятые, с заплатами брюки. Сапоги разбиты, иссечены каменной крошкой. Чайковский, оглядывая бунтаря, допускал, что от того Мотьки Серебрякова, долговязого, вечно косматого, пережившего за эти годы немало тягот, вряд ли могло что остаться, кроме одного— выражения глаз — оконцев души. В этих оконцах хоть искорка Мотькиного мягкого, добродушного взгляда, должна же сохраниться. Но и эта искорка не светилась.

Нет, это был другой Серебряков. Может быть, это сын не Елисея, а Епифана?

— Почему взбунтовали команду?—строго спросил подполковник.

— А што ее бунтовать? Она сама выпряглась из оглоблей,— ответил солдат.

— Отчего «выпряглась»?

— Непонятно разве?.. Когда хозяин положит на повозку непомерный груз и хлещет кнутом лошадь, любой конь встанет на дыбы.— Загибая грубые, заскорузлые пальцы на руке, Серебряков начал перечислять:—На работе с раннего утра до позднего вечера без роздыху. Чуть разогнул спину —унтер дает зуботычину. Еда — каша да похлебка. Одежа — сами видите во што превратилась, а новой не выдают. Болезни—все животами маются и вспоможения от гарнизонного лекаря никакого. Уж лучше строевую службу несть, чем на вашей ресторации последние силы вытягивать. Вот и порешила команда не выходить на каменную каторгу. Пусть начальство нас ослобонит от строительных мучений и снова даст ружье в руки.

— Бунтарям ружье не дают, а гонят под ружьем в Сибирь,— угрожающе вставил Павлов.

— Это уж ваша воля, куда нас определить,— вдруг смиренно улыбнулся Серебряков, и Чайковский вдруг увидел в глазах его мимолетом блеснувшую ту, особенную, добродушную Мотькину искорку, и не удержавшись, воскликнул:

— Матвей Елисеевич, неужто это ты?

— А вы што, ваше высокоблагородие, не узнали меня?

— Нет, не узнал, сколько лет прошло,— чистосердечно признался офицер.

— А я вас сразу, ишшо месяц назад, как только пригнали нашу роту. Глянул и определил — это ж Петушок таким важным стал. Не подойти теперь к нему, не подъехать,— с легкой усмешкой ответил солдат.

И пахнуло на Чайковского детством. Послышался насмешливый голосок Мотьки: «Петушок, ты опять сидишь на коне по-бабски!.. Да разве так надобно рубить лозу? Во, смотри как, по-казацки-то! Вжик, и верхушки нету!..» Вспомнились сочная трава, прибрежные кусты на Подкумке, жаркое солнце, шумные игры ребятни в Солдатской слободке. И Петр Петрович, позабыв о той проплети, которая теперь разделяла их, усадил Серебрякова рядом и начал расспрашивать о том, как сложилась его судьба.

— Да так же, как у всех из нашего сословия. Взяли в рекруты, определили в Кабардинский пехотный полк, и вот уж двадцатый годок тяну солдатскую лямку. Служил на Тереке, в походы на перса ходил, в экспедиции на усмирение горцев. Ранен был дважды — заросло как на собаке. И вот напоследок повезло: назначили в рабочую команду. Думал: счастье-то какое, в Константино-горке дослуживать буду. А это счастье вишь как повернулось— за бунтаря схватили и в кутузку...

Чайковский пропустил мимо ушей «бунтаря» и «кутузку», стал интересоваться, встречался ли Матвей с родителями, земляками.

— Дважды отпускал господин поручик на побывку. Да и так почти каждый день вижу отца и мать. Старенькие уж стали. Утром, к выводу команды из крепости, придут к воротам, суют то ватрушечек, то яичек, мясца — поддерживают едой малость... А вы стали большим чином. И вам повезло —на родном Подкумке служите. Из нашей-то оравы вы да Пашка Александровский в люди вышли...

Поручик Истомин с растерянностью смотрел на солдата и подполковника: «Вот оно как, друзья детства оказались! А я изрядно прижимал Серебрякова...» Комендант крепости осуждающе косился на Петра Петровича: офицер панибратствует с нижним чином. Непорядок. Надобно это дело пресечь — служба прежде всего. Павлов шепнул конвойному: «Уведите подследственно

го». Выводной замялся, но майор строго взглянул на него. Солдат, густо покраснев, тряхнул ружьем, скомандовал:

— Арестованный Серебряков, марш на гауптвахту!

Матвей просительно глянул на Чайковского: заступитесь,- мол, не оставляйте в беде. Но друг детства вдруг сделался недоступным:

— Исполняйте команду.

Когда закрылась дверь, Петр Петрович поднялся и сердито спросил:

— Господин майор, почему не дали поговорить с арестованным и все выяснить до конца?

— Потому что все ясно, господин подполковник,— официальным тоном ответил Павлов, давая понять,

что он здесь начальник гарнизона и все чины, каких бы рангов они ни были, обязаны исполнять его приказы.

32
{"b":"236980","o":1}