— Я смею позвать ее лишь в тот день, когда будет куда позвать: квартира, моя устроенность на работе. Здесь она, напомню, получает повышенную пенсию и еще некоторые привилегии — как инвалид и бывшая юная партизанка. Все наши скромные накопления я до копейки, как понимаешь, оставлю ей.
Мне не пришло на ум предложить и тебе, мама, — пусть даже для вида — тоже подождать комфортных условий, которые мы с Марком себе навоображали. Однако те условия на новом «постоянном месте жительства» к нам, ты знаешь, не торопились.
Марк, окончивший археологический факультет, был неколебимо уверен, что Святая земля непрерывно докапывается до свидетельств своей святости. Но, во-Первых, очень многое до него уже раскопали, а во-вторых, желающих и умеющих совершать «подземные открытия» оказалось гораздо больше, чем та древнейшая земля, мне казалось, могла предоставить. Деликатность Марка натыкалась на деликатность отказов. Я же, историк, не обладая его деликатностью, еще самоуверенней убедила себя в том, что с моей помощью все пять t лишним тысяч лет еврейской истории воспрянут перед ошеломленными израильтянами и, прежде всего, туристами, а это, в свою очередь, поднимет или даже вздыбит экономику государства.
Но выяснилось, что из всей нашей высокообразованной семьи как раз лишь уникальный электронщик и программист папа сумел бы в ту пору обрести полную обетованность на Обетованной земле. А он предпочел до самой смерти программировать в Минске.
В доме нашем физик всегда был во власти лирика. В твоей, мама, власти, принятой им по собственной воле… И все-таки он того плена чуть-чуть стеснялся. К примеру, песни знаменитого детского хора, которым ты дирижировала, папа напевал будто тайком, исключительно в ванной комнате при утренних умываниях и бритье. Однако он утверждал, что постоянно находиться среди детей — это несказанная радость и среди песен — еще более несказанное удовольствие, а что пребывать и вместе с детьми и вместе с песнями одновременно — блаженство в квадрате.
Но когда человек испытывает «блаженство» это, как правило, кого-нибудь не устраивает. Родители детей, у которых ты не обнаружила слуха и голоса, обвинили тебя в злостной семейственности. Олицетворением семейственности в твоем хоре была я. Папа советовал, чтобы я — пусть неискренне, но настойчиво — объявила тебе: «Мамочка, мне надоело петь. Отпусти меня в кружок драматический!» А я закатила драматическую сцену, истерику, точно не могла без пения жить. Потому что продолжала быть «непослушной девчонкой». И навлекла на тебя неприятности. Наверное, все-таки на первом месте для меня по-прежнему оставалась я сама… Прости, мама.
Можно сказать, что небольшим нашим семейством, как и хором, художественно, а не приказно дирижировала ты. До той поры, пока я наповал не влюбилась и не собралась на свою историческую родину, а папа не осознал, что не может существовать без города Минска. Ты заметалась между родиной исторической и привычной… А когда решила, что выбираешь ту, кою выбрала я, папа перестал напевать твои песни в ванной комнате. Сперва он замкнулся… А затем заявил, что если б предстояло устремиться за твоею и моею мечтой, он бы еще поразмыслил, но устремляться вслед за мечтой Марка категорически не желает.
Когда отмечалось 25-летие вашей свадьбы, я, помнишь, отклонила эпитет «серебряная», сказав, что геологи еще не обнаружили того драгоценного металла, который оказался бы достойным определить прочность вашего брачного союза. Это звучало красиво — и все аплодировали: А потом сама же разрушила тот союз. Потому что и в этом случае собственная женская судьба оказалась для меня дороже твоей. Еще раз прости.
Что-то разболелась спина. И рука онемела… Ничего особенного: после таких ранений это закономерно.
Еврейские мамы и папы одержимо выискивают у своих потомков музыкальные дарования. Ну, а если нет скрипки, рояля, так пусть будет хор! По этой причине ты, мамуля, словно никуда и не уезжала — те же две радости вернулись к тебе: дети и песни. Они не могли бы в те времена соперничать с папиной электроникой, но все же… Нет, ты не напрасно сюда приехала: опять дирижируешь! И мне обещают место учительницы: наследственное приобщение к детству. Это радость еще более несказанная (папино словечко!), если своих детей нет. Вот видишь: все еще впереди! А ножом в спину могут ныне пырнуть везде: где с целью наживы, а где с надеждою попасть в рай. Для раненого или убитого особой разницы нет.
Некоторое отличие от прежней твоей работы тут, безусловно, обнаружилось: никто не возмущается, что в хоре столько евреев. Твое дирижерское искусство и в семье попыталось вновь себя проявить. Увы, это не привело к желаемому результату. Стыдно, но я как-то, в минуту отчаяния, тебя упрекнула: «Сытый голодного не разумеет!» Питались мы, естественно, одинаково, но отсутствие у тебя профессионального голода почему-то на миг меня раздосадовало. Прости, мама… Сколько мудрых уроков ты мне ненавязчиво преподала! Но я и ученицей была непослушной. А теперь вот сама готовлюсь преподавать… Парадокс… Надеюсь, счастливый.
Марк с его аристократичной внешностью не годился в охранники возле дверей супермаркета (при всей актуальности этой «профессии»!). Женщины на него призывно взирали — и он мог бы роскошно абсорбироваться с помощью выгодной новой свадьбы, избавившись от меня. Но врожденная деликатность — лишь она, мне казалось, — не позволяла ему так поступить.
«Только деликатность, — печально предполагала я. — Потому что житейские сложности не способствуют сбережению чувств, казавшихся прежде неколебимыми». Марк если и колебался, то так, чтобы я этого не уловила, не приметила. Но признания его в верности становились столь частыми и пылкими, что я позволяла себе в них усомниться.
Где-то в конце коридора возникли знающие себе цену, размеренные профессорские шаги. Неужто надвигается новый консилиум? Дверь открыта — и я слышу… В последние дни врачи стали как-то задумчивее советоваться друг с другом. «Не вникай заранее в трудности, которые ты не можешь предотвратить — и не накликай, не приближай их таким образом», — поучал меня папа. И подкрепил, помню, свой совет цитатой из почитаемого им сатирика-классика: «Ты не вникай… А то один не вникал, не вникал, а потом вник — и удавился». Повторяю цитату по памяти… Папа пристально следил за всеми извивами моего бытия. А все же остался в Минске.
Помнишь мою учительницу литературы Анну Матвеевну? Ты даже слегка меня к ней ревновала. В школе ее считали «слишком интеллигентной». Разве можно быть интеллигентной чересчур? Так вот, я очень любила Анну Матвеевну, а она очень любила Чехова… И это свое чувство старалась нам всем внушить. Сочинения мы, по ее заданию, писали весьма непривычные. Как-то она сказала: «Чеховский Ванька Жуков послал письмо «на деревню дедушке». Но, допустим, оно дошло. Что бы дедушка ответил Ваньке?» И каждый из нас отвечал от имени дедушки и звал Ваньку обратно в деревню, и обещал ему, что все будет хорошо. Сейчас папа присылает нам похожие письма: обещает, что, если мы вернемся, все будет так замечательно, как еще никогда не бывало. Будто Анна Матвеевна ему поручила… В отличие от Ваньки, он пишет по точному адресу, и мы ему по столь знакомому адресу отвечаем. Намекаем, что в минский рай нам почему-то не верится.
И еще Анна Матвеевна рассказывала, что, когда Чехова уж очень жестоко донимали болезни и на душе было совсем скверно, он начинал размышлять об Австралии. Вот есть, дескать, за морями-океанами такой, несхожий с другими, сказочный континент. Там беззаботно прыгают себе кенгуру, точно в «скакалки» играют, а из сумок, что уютно прижились на их животах, с любопытством выглядывают кенгурята. И все вокруг привольно, свободно…
Я вспомнила об этом, когда Марк пол месяца назад получил, ты знаешь, из Австралии телеграмму о том, что его родной дядя, единственный мамин брат, внезапно скончался. И по этой телеграмме добрая страна Австралия без задержки, вне всякой очереди, предоставила ему визу, чтобы он на похороны поспел. Я позвонила — о чем тебе еще неизвестно — в Минск его маме, чтобы сочувствие выразить, а она мне сказала, что никакого брата у нее отродясь не было. Похороны брата, которого не было, до сих пор продолжаются… Это похороны нашей с Марком совместной жизни.