Галочке было двадцать два, была у нее мать, которая пьет и вяжется пока что с мужиками; у Галочки дочка трех лет, она ее держит на пятидневке в садике; а мужа у Галочки не было, был парень, ушедший в армию, она его и не любила, но, дурочке, он ей и сделал ребенка в ночь, когда провожали, а врачи напугали первым абортом, да и ничего, пусть дочка растет; может, и вышла бы замуж и с дочкой — здесь женщин-то мало, приехало много парней на стройку, но она, как можно было понять, не хотела за пьющего, за матерщинника, а тут такие-то все, и бьют девчонок под пьяную лавочку, даже когда ухаживают, а уж женам молоденьким жизнь такая, что и ни к чему мне, и так проживу… вот захотела с тобой, Ленечка, мне и хорошо, правда же?.. Ленечка, Ленечка, миленький мой, милый…
Он уснул под ее бормотанье.
Наутро в ресторане — было уже не утро, а близко к полудню — сияющей феей — в наколке, передничке, блузочке с кружевцом — Галочка воздушно подлетела к Никольскому, и, весело глядя в глаза, так что нельзя было ей не ответить таким же весельем, взяла у него заказ.
— Что, Галчонок, — сказал он вполголоса, — вечером снова в душ прибежишь?
— Ой… — задохнулась она. — Правда?!..
О Создатель, создавший нас! Хотим мы многого, а нужно-то нам так мало! Вот и Галочка радуется, вот и Никольский уже успокоен, а когда сегодняшний вечер готов принести немножко еще той же ласки телесной — мы в раю и презреваем все разумное. Того ли от нас ты желал, Создатель? Но мы таковы — и спасибо, Отец!..
XXVIII
Вечером Галочка многое рассказала. За ужином она не проявляла бурных эмоций, даже, видимо, стыдилась своих вчерашних выходок. Однако то и дело умолкала, глядя на Никольского с наивным обожанием — она и не притворялась, и не скрывала — она в самом деле сходила от Никольского с ума, — и по причине ее гипнотической завороженности ему на этот раз тоже не удавалось Галочку разговорить. Тогда Никольский придумал пойти погулять — отправиться на свежий воздух. «Где тут у вас гуляют?» — спросил он. «В степи. А вон прямо там», — она махнула за окно. Они прошли — таясь, по очереди, — выходом во двор, миновали сараюшки, грядки какие-то и невысокий забор, и в лица им ровно задуло полынной прохладой. И Галочку как будто охладило, она вернулась в свое естественное состояние и стала девчонкой обыкновенной — в меру смешливой, в меру томной, в меру практичной и глуповатой. Она была напичкана сплетнями сверх макушки. Рассказывая, как их шеф —почтенный отец семейства среди дня идет запереться на час в кабинет директрисы гостиницы — та депутатка, партийная, муж у нее начальник милиции, — заодно упомянула, как на кухне воруют, как шефа накрыли, и всем им пришлось собирать на него, а у Галочки денег не было вовсе — перед этим брала по уходу больничный, ребенок болел — и она отказалась, так пообещали уволить, и кто ее выручил — это литовка, заняла ей, и уж потом с чаевых и с получки смогла постепенно вернуть.
— Кстати, когда дежурит Данута? У меня поручение к ней, мы же с ее Ароном друзья, — поспешил Никольский ухватиться за ниточку и уже не выпустил ее. Иногда он подергивал ниточку эту настойчиво, иногда лишь тянул осторожно и то вопросами, то переспросом, то восклицанием — вел Галочкину говорливость куда ему было нужно. И он узнал от нее достаточно для того, чтобы глаз не смыкать посредине глубокой ночи и думать, думать и думать — нелепо, без толку думать, потому что разве приходят ясные, верные мысли после безудержных любодеяний с девчонкой, жаднющей, как оказалось, на похоть? Галочка давно спала. Он ей подарил сладость этого сна — мирного, тихого; сам же мучился возникшей в голове тупою болью, и отвращением к себе, и духотой. Где-то на огородах выл, поскуливал пес.
Когда на работу выйдет Данута, — ответила Галочка на его вопрос, — сказать нельзя: у Дануты умерла сестра. —У нее была сестра? — Ну да! Грех говорить, но наконец-то Бог прибрал. — Почему так? — Ой, ведь парализованная! — Вон что!.. А еще кто-нибудь у Дануты есть, — мать, отец? —Никого, откуда же? Ее когда проиграли, Арон-то ваш сюда и привез. — Арон привез?! — Ну. — Вот какой черт, он мне не говорил! Послушай-ка, Галчонок, ты расскажи, — как это, где ее проиграли, и как он ее привез? — Ой, надо же! У нас все знают, а вы в дружках, и ты не знаешь, надо же!
По Галочкиным словам, если сложить их в мозаику, пусть и не полную, рисовалась картина — жуткая и неправдоподобная, но для здешних, похоже, довольно обыкновенная.
Данута была «поселенка». Когда Никольский поинтересовался, что это значит, Галочка всплеснула, по своей манере, руками — и она не раз потом еще всплескивала, дивясь неведению москвича: «Ой, ну же! — поселенка она, сосланная! Литовцев-то ссылали, не знаешь, что ль?» «А-а!..» — тянул Никольский. Слыхал он как-то невнятное — где, когда слыхал? от кого? — что выселялись национальности. Только вот какие? Про литовцев он не знал. А ведь был разочек в Литве, ездил в Палангу, купался.
Где-то к северу и к востоку отсюда и был среди местных островок литовцев-поселенцев, и Данута жила там вместе со старшей сестрой. Однажды после работы, вечером, Дануту встретил маленький соседский мальчуган и сказал: «Тетя Даня, бабушка не велела домой тебе ходить — тебя урки в карты проиграли! Ты уезжай сейчас, тетя Даня, обязательно. А твою тетю Рутю к нам перенесли».
Эти слова, вероятно, врезались Дануте в память, она так точно пересказывала их Галочке, когда та из интереса выспрашивала у Дануты о подробностях ее столь завлекательной истории.
Данута кинулась на станцию. Там ждал пути товарный состав, и она вскарабкалась на вагонную площадку. На какой-то большой остановке, после почти что суток медленного хода, поезд стали расформировывать. Данута покинула свою площадку, тем более что ехать дальше все равно бы не смогла: она промерзла и чувствовала, что заболевает. В сумочке у нее было только три-четыре десятки — («на старые деньги» — не забыла Галочка уточнить), а документов никаких. А в здешних краях без документов нельзя ни шагу двинуться, особенно на вокзалах, на пристанях и в аэропортах проверяют. Вот Данута и оказалась в таком положении — больная, без денег, без документов. «Прям возвращайся, пусть зарежут, представляешь?!» — делала Галочка большие глаза. — А в милицию пойти? — «Во-о, ска-за-ал! — презрительно тянула Галочка, слыша такую наивность. — Поселенка-то? Сразу б туда же возвернули!»
Сколько пробыла на этой станции Данута, вспомнить она не могла. Может быть, двое или трое суток. Чтобы не привлечь внимания дежурных и милиции, она тащилась на несколько часов в город, там сидела на почте или в столовой и добиралась обратно на вокзал к очередному пассажирскому поезду. Она просила проводников посадить ее, но неизменно то с равнодушием, то с бранью ее отказывались взять в вагон. Да и куда бы она поехала? Здесь же на станции она и ночевала. «Ну пропадала, прям, а как же? — уверенно говорила Галочка. — Кому нужна-то? Хорошо, урки-то не нашли, а поехали бы за ней? На станции нашли бы и пришили». — А как же она все-таки выбралась? — «Так я ж говорю, Арон этот вывез!» — Откуда он там взялся? — «А я не знаю. Данька-то мало про него говорила. Говорит, — не помнит. Упала, вроде, где-то она? Ой, праад-праад! — упала, вспомнила! — в городе упала, а он, что ль, видел? Ну да, — ой, верно, вспомнила! — самолеты не ходили! Вот он ее на самолете и привез, вспомнила!» То есть, как получилось в конце концов из Галочкиной мозаики, самолет, на котором Арон летел от моря, должен был сесть из-за погоды, и Арон застрял в этом городе — там, где оказалась больная Данута. Она упала в беспамятстве, когда была на городском центральном пятачке, на котором, как обычно в провинции, и магазины, и милиция, и почта со сберкассой, и гостиница. Что уж смогла Данута объяснить Арону, представить трудно. Так или иначе, Арон устроил ее в своей гостиничной комнате. Возможно, что и звал врача, — во всяком случае, кормил больную таблетками, чем-то ее поил, — а при полной беспомощности Арона в житейских делах невозможно предположить, как он сумел самостоятельно разобраться в том, что нужно больной.