В Военном издательстве книга произвела фурор. Но еще больший фурор вызвало в редакции мое появление. Мэтр предупредил, что «А. Ефимов» — псевдоним, но его трогательная забота о здоровье сотрудников издательства ничуть не уменьшила силу удара, который испытали редактора, увидев самого автора. Мэтр стоял рядом со мной и от души наслаждался всеобщей растерянностью. Они еще не знали, что я именно «Финкельмайер», так что самое худшее их ждало впереди, но, глядя на мою тупо улыбающуюся рожу, редактора уже догадывались о чем-то подобном. Они согласились бы, чтобы у автора оказалась любая невозможнейшая внешность — хоть одноглазого пирата с кинжалом за поясом, хоть бармалея или старца в чалме; но такого длинноносого верзилу — еврея… Пусть бы за псевдонимом «А. Ефимов» стоял тысяча первый Иванов; пусть какой-нибудь неблагозвучный Говнюков; пусть бывший граф Толстой или пусть советским военным поэтом стал последний из князей Болдыревых; но военный поэт — Шапиро? Эпштейн?! Рубинштейн?!
— А вы… авторский лист заполняли? — решился наконец кто-то. — Там, знаете, кроме псевдонима, необходимо и… Как у вас настоящая-то фамилия будет?
Поскольку со мной говорил обладатель погона с большой звездочкой, я откричал:
— Рядовой Финкельмайер, товарищ майор!
Наступившая тишина была столь длительной, что девочка-секретарша, соскучившись, начала редко-редко стукать по клавишам машинки.
— Что ж, заполняйте карточку, — стараясь казаться безразличным, сказал майор, протянул мне листок, и мы с Мэтром вышли.
— Все они здесь бляди, — сообщил Мэтр за дверьми. — Это значит, что ты их устроишь независимо от того, какой вид имеет твой приборчик за ширинкой. Главное, чтобы стихи идейно-политически воспитывали, а на обложке книги стояла приличная фамилия. Но фотографию на шмуцтитул не поставят.
— А может быть, это я — блядь? Я — проститутка?.. — подумал я вслух.
— Ты отправился на панель по бедности, это не позор. Тем более, что совратил тебя я. Кстати, когда продажные девушки расстаются со своей профессией и выходят замуж за порядочных мужчин, — они становятся отличными женами, а в постели им нет равных! Пиши, пиши анкетку, а я пойду пока поговорю с главным, мы с ним неплохо знакомы. И считай, что гонорар у тебя в кармане.
Мэтр все устроил великолепно: со мной заключили договор, с рукописью начали что-то делать — выбрасывать, подрезать, кроить, сшивать, переделывать, — к удовольствию редакции, я этой возней не интересовался, я ходил со звоном в голове от той суммы, которую должен был получить за книжку, старался поверить, что такое со мной на самом деле скоро произойдет, но поверить не мог…
В конце весны произошло. Купил огромный букет роз, большой оренбургский платок (мать от сердечной недостаточности мерзла), привез домой — мама заплакала. Поехал к Мэтру — и мы много пили, и когда его сестра в очередной раз сказала: «вы ведь не поздно, брату вредно говорить слишком…» — я игриво помахал своим самым длинным, то бишь средним пальцем у нее перед носом, отчего она сделалась похожей на раздувшуюся жабу, а Мэтр смущенно хихикнул; но ушел я и вправду не поздно, потому что от Мэтра поехал и каким-то образом приехал к Леопольду, и я нетвердо стукнул в его оконце, и он отворил, и я пил уже с ним, и он, бедняга, все не мог допытаться, что же у меня случилось, — я стеснялся сказать ему, за что получил свои деньги, и только объяснял, что это — не что иное, как к армейскому дерьму приправа:
— То, что около дерьма. Там, в сортирах, все и лежит. Это с успехом шло у солдат на подтирку, но, видите ли, были у нас еще отдельные отсталые, кто не имели такой привычки — подтираться и, следовательно, не все ушли из армии с высоким политическим уровнем — из-за того только, что отсутствие гигиенических навыков мешало некоторым выполнять одну из заповедей, которые с моей легкой руки переписывали на стены всех близлежащих уборных:
"Солдат! Пока не кончил срать,
Прочти армейскую печать!"
Леопольд в свою очередь вспоминал солдатский фольклор времен Первой мировой. Тогда в армии все были совсем еще темные и ограничивались удручающе безыдейными надписями типа: «Кто орлом залезет на сиденье, тому наряд на воскресенье».
Утром, придя в себя, я обнаружил, что нахожусь все еще у Леопольда, и с ужасом представил, что же за прошедшую ночь передумала несчастная мать, но славный мой хозяин меня успокоил: Леопольд, оказалось, где-то в час ночи уложил меня спать, разыскал в моем кармане паспорт, прочитал адрес, взял такси и поехал в Черкизово сказать моей матери, чтобы не волновалась за сына. «Ароша не заболел?» — только и спросила моя мама. И когда Леопольд ее разуверил, сказала: «Вы знаете, когда он однажды заболел, так приехала ко мне одна девушка, которую мой Ароша очень любил, и она его тоже очень любила, дай Бог ей много здоровья. Он чудесный сын, взгляните, пожалуйста, на эти розы, я никогда таких не имела, даже на своей свадьбе. Но грех жаловаться, у всех свои цорес — это „беды“ по-нашему — вы тоже так считаете?» Леопольд согласился. Мамино утверждение, как он пояснил мне, вполне соответствовало его жизненному опыту. Мама это, видимо, почувствовала и сказала Леопольду комплимент: «Вы порядочный человек, я так думаю — научный работник, да? Нет? Но, знаете, это неважно, а главное, чтобы здесь и здесь, — она показала на свой лоб и на сердце, — вы тоже так считаете?..» Леопольд действительно считал именно так. Они расстались довольные друг другом, и ожидавшее Леопольда такси благополучно привезло его снова туда, где спал легкомысленный мот и горький пьяница — сын этой доброй, наивной женщины…
Вскоре появилась Фрида.
Прихожу я домой — у маминой постели сидит кто-то, не очень-то разглядишь от дверей, но видно, что молоденькая девчонка. Она только оглянулась, сказал я «здрасьте», снова оглянулась и кивнула машинально, потому что не могла прервать очень важную беседу с мамой. Разговор у них был, судя по всему, долгим, и я услышал уже его последнюю стадию.
— Так Басихес, ты говоришь, напротив? — спрашивала мама.
— Йо, йо!
— Как же Басихес напротив, если на углу Гиршель Заскин, у которого утонула корова, а рядом с ним толстая Дора, значит, получается, напротив Басихес — Зальдманы? Так ты — Фрида Зальдман?
— Нейн,нейн!
— Нейн? Разве Бог лишил меня памяти? Дрей мир нит кейн коп! Напротив Басихес Рубинчик — Зальдманы!
— Как же Рубинчик? Напротив нас была Басихес Майзелис!
— Майзелис? Та Басихес, у которой муж на улице пел?
— Йо,йо!
— Ох, ну конечно, помню! Он работал в сапожной артели!
— Нейн, нейн! В сапожной артели — это Лейзер Майзелис, их немцы не у нас убили, а в Минске; а у нее муж — его брат Шолом. Их Нонка был со мной в детском саду, и вот нас-то и успели вывезти. А дядю Шолома и тетю Басихес тоже убили.
— Ну, конечно! Шолом Майзелис, йо!
— Йо, йо!
— Так он твой дядя?
— Нейн, нейн! Они соседи. Мой дядя Мойше Кантор, я же вам говорила!
— А наэр найс! Как вам это понравится? Ты слышишь, Ароша? Ее дядя — Мойше Кантор! Что же ты мне так долго времени голову морочишь? Если Мойше Кантор твой дядя, то твоя тетя — Рохка?..
— Йо, йо!
— …а ее сестра Циля познакомилась на нашей свадьбе с Яшкой, с двоюродным братом родненького моего Менделя, я уж его никогда не увижу — ох, Боже мой! — так они женились через два месяца после нас, и, значит, Яшка твой дядя, и ты мне племянница! Арошенька, сыночек, познакомься со своей сестричкой Фридочкой, она приехала учиться в институте!
Удивительно, что ей удалось найти нас — людей, которых она никогда не видела. Фрида и тот самый Нонка Майзелис — бывший сосед по улице и однокашник в детдоме — в течение всех десяти лет чуть ли не каждый день повторяли вслух, чтобы не забыть, имена родственников и односельчан, записывали все, что осталось в памяти от довоенного детства. Они даже старались сохранить свою еврейскую речь, чтобы, как они думали, родных было легче найти, но язык забывался все больше и больше, и только иногда, втайне от других, употребляли они в разговорах друг с другом некоторые из запавших в память еврейских выражений.