Делать нечего, явился. Ольга Андреевна, увидев меня, торжествующе ухмыльнулась, но тут же стала серьезной, и я услышал этот ее меланхолический низкий голос:
— Вы не заберете свою папку.
Слова ее прозвучали так, что я не мог уразуметь, сказано это утвердительно, или она спрашивает меня. Я промолчал. Пауза была долгой и неловкой. Потом она сказала тихо:
— Вам нужно читать поэтов. — Опять я не понял, вопрос это или утверждение, — видно, такая уж у нее была манера.
— Скажите мне, чьи книги вы хотите прочесть.
Я пожал плечами, назвал десятка полтора поэтов.
— Но что толку перечислять, ведь всего этого не достать.
Вместо ответа она протянула мне карточку, чтобы я расписался за обмененного Шекспира. Я ушел. Папку мою она так и не вернула. Я снова стал часто бывать в библиотеке, но Ольга Андреевна ни к каким разговорам не возвращалась, тем более, что обычно в одно время со мной у нее оказывался еще кто-нибудь из читателей. Но однажды — как раз в библиотеке было пусто — она сказала:
— Завтра воскресенье, вам дадут увольнительную. Вы можете мне помочь.
Я уже немного научился ее понимать, и до меня дошло, что в последней фразе заключен вопрос. Но я очень удивился, не сразу ответил и увидел, что лицо ее искажено гримасой мучительного страдания: она вынуждена была просить о помощи!
— Ну да, — как можно беспечней ответил я. — Что прикажете сделать? Я полностью к вашим услугам. — И уж совсем паясничая, я выпучил глаза, согнулся и замер в поклоне.
Боже мой! Она засмеялась. Наверно, я и в самом деле был очень смешон, если она засмеялась.
— Да разогнитесь же, хватит, сломаетесь! — велела она.
Я выпрямился и успел увидеть, как быстро лицо ее замыкалось, становилось неподвижной, окаменевшей маской. И я понял, почему произошла эта резкая перемена: ее смех, ее слова «разогнитесь, сломаетесь», обращенные ко мне, рикошетом ударили ее саму — согнутую, изломанную калеку, которая никогда не сможет разогнуться…
На следующий день в маленьком клубном автобусике по безумной апрельской дороге мы с ней куда-то поехали — нет, поплыли, забрызганные по самые автобусные стекла коричневой грязью. Однако шофер свое дело знал, и часа через два добрались мы до полустанка железной дороги. К нам вышел дежурный дед, дал Ольге Андреевне расписаться в засаленной амбарной книге, мы с шофером взяли три тяжеленных огромных ящика и с трудом втащили их в автобус. Тронулись обратно, завязая в грязи пуще прежнего, разочек несильно засели, вылезли и уже к вечеру прибыли в наш военгородок. Шофер остановился было у клуба, но Ольга Андреевна приказала подъехать к ее дому. Внесли ящики в небольшую квартирку, но когда мы собрались ретироваться, она сказала, обратившись к шоферу:
— Вы свободны. Спасибо. А вы (я то есть) — можете еще поработать.
— Можем, — говорю.
Солдатик-шофер вышел, протарахтел за окном мотором, Ольга Андреевна скрылась в комнате, возится там, раздевается, наверно… Я стою в темноте прихожей, привалившись к этим ящикам, — мы их взгромоздили друг на друга, иначе бы по коридорчику не пройти, — было тихо, из-за двери пробивался слабый свет… мне вдруг стало покойно: жильем — человеческим жильем повеяло, уютным, женским, может быть, или просто — обыкновенным бытом, а не казарменной казенщиной, где все пропахло густою смесью пота с карболкой… Я стоял в темноте и в самом деле — смешно признаться! — принюхивался к жилью, пробовал его, — ну вот так, как, смакуя, пробуют незнакомое вкусное блюдо. Свежим бельем пахло, флакончиками какими-то — пудрами и духами; чем-то кожаным — дамской сумочкой? Пахли с холода и сосновые ящики у меня под боком — я аж глаза прикрыл, только дышал себе и дышал…
Она, я думаю, дверь прикрыла и, загородив собой свет, уже давно, наверно, смотрела на меня, дурака, как я стою и принюхиваюсь к ее квартире своим длинным носом — я встрепенулся, только когда она сказала негромко: «Входите, Арон, входите, пожалуйста…»
Я потоптался:
— Сапоги, смотрите, — на них по полпуда грязи…
— Так снимайте!
Опять мнусь.
— Портянки, — говорю.
— Придется в портянках, мои шлепанцы вам и на пальцы не налезут.
О черт, все ей объяснять надо!
— Портянки-то, — говорю, — мало того, что не эстетичны, еще и разматываются, если ходить в них без сапог.
— Понятно, — отвечает Ольга Андреевна, опять скрывается, слышно, что-то там выдвигает, чем-то звякает и снова появляется передо мной, держа в руках… два кусочка резинки — этой самой бельевой резинки, на которой и у нас, мужиков, и у них, у баб, трусы держатся. Весьма интимное изделие галантерейной промышленности. Но хозяйку это нисколько не смущало, она даже с явным интересом наблюдала, как я стаскиваю сапоги. Портянки мои по случаю вчерашней субботней бани не слишком благоухали, я взял у Ольги Андреевны резиночки, подвязал — в результате мы обменялись вежливыми репликами, из коих следовало, что оба очень счастливы тем, как это оказалось удобно — укрепить портянки резинкой… Затем выяснилось, что мне нужно снять и шинель и «пока» идти в комнату, «а я пока», говорила она, «пойду на кухню, вы пока осваивайтесь». Я осваиваться побоялся и торчал в коридоре, опять же, пока она не вышла из-за ящиков со свертками в руках, — как можно было сообразить, со снедью.
— Стесняетесь, — усмехнулась Ольга Андреевна.
— Девичья обитель, знаете ли… — ответил я и почувствовал сразу, что сморозил глупость: очень уж пошло это прозвучало, не к месту, не нужны были эти игривые слова ни мне, ни ей. Она бросила на меня быстрый взгляд, распахнула широко дверь и прошла вперед. Прошел и я в ее комнату. Обставлена она была необычным образом. Точнее, была обставлена лишь половина комнаты, ее дальняя часть, та, что примыкала к окну, расположенному напротив дверей. А ближайшая к двери половина оставалась совершенно пустой. Поперек, почти посреди комнаты, стояла кушетка, которая, собственно, и делила помещение на две части. Уже это выглядело достаточно странным. Но если учесть, что комната была небольшой, метров четырнадцать, то становилось и вовсе непонятным, зачем понадобилось всю мебель размещать на искусственно стесненном пространстве? Только потом я сообразил, какой в этой затее был смысл. В центре заставленной мебелью половины помещалось кресло, в которое Ольга Андреевна и села, едва мы в комнату вошли. У кресла отсутствовала одна из ручек, что, как я понял, было удобно владелице: она садилась в него, заходя сбоку, и так же вбок перемещала ноги, готовясь подняться, вернее, соскользнуть с кресла. Подобным образом, как мне вспомнилось, она опускалась на стул и вставала с него, когда работала на абонементе: бочком, будто на мгновение присаживалась, чтобы тут же встать…
Около кресла помещались низкий столик с зеленым сукном — из тех, что называют ломберными, да он, похоже, и был ломберным, но с укороченными ножками; книжная вертящаяся этажерка, тоже старинная, частью забитая книгами, частью всякими женскими принадлежностями — шкатулочками, баночками, пузырьками, стояло на одной из полок и зеркальце; маленький комодик, из которого Ольга Андреевна, не встав с места, вынула скатерку, пару тарелок, нож, вилки и стала все это устраивать на столике. Мне указано было сесть напротив, на кушетку, — больше сидеть было и негде, так как на гостей тут явно не рассчитывали. И вот увидев, как быстро Ольга Андреевна справляется с хозяйственными делами, оставаясь почти неподвижной, — двигались только ее проворные, красивые руки, — я и понял, до какой степени удачно устроила она свое жилье. А позже я убедился, что любимое кресло было для Ольги Андреевны больше чем просто удобным, уютным местечком, которое лишний раз не хочется покидать. Оно обрело для нее значение некоей скорлупки, панциря, улиточного домика, и, залезая в него, она чувствовала себя спокойной, уверенной, держалась проще, естественней, чем когда находилась вне его. Тогда ее панцирем становились холодная маска на лице, резкость и немногословие…
Ну ладно, что это я взялся расписывать ее кресло? Хотя, что же, — она такой и запомнилась мне, глубоко в нем сидящей, и вот еще в чем дело: оно, это кресло, скрывало ее уродство, это самое главное. Ну и добавлю, что внизу, под оборками, — сидение было обшито оборками — как потом оказалось, имелись колесики, и Ольга Андреевна могла, оттолкнувшись ногами, подкатить в своем кресле к окну или к одному из двух низких шкафов, стоящих по стенам, — к книжному или платяному.