Мучительное путешествие разбойников продолжалось долго. С каждым шагом, неотвратимо, приближались они к детской, где пряталась девочка Аля. Напряжение и страх всё нарастали - но папу это ничуть не волновало. Он не боялся, его-то ведь дома не было и не его искали разбойники! ...«Вот они идут по коридору... всё ближе... ближе... вот разбойник берется за ручку двери... вот - он — открывает -дверь...» Не выдержав, я визжу, и папа, сам почему-то оглядываясь на дверь, успокоительной, бодрой скороговоркой подводит сказку к счастливому, хоть и кровопролитному концу: «Но в это время как раз вернулся домой папа»... («И убил всех разбойников!» — в восторге завершаю я.) - «И убил всех разбойников», - подтверждает он. Какое счастье, какое освобождение! Я — спасена!
За исключением этой, все папины сказки были добрые и уютные. И сам папа был такой добрый и такой «лучше всех», что я решила выйти замуж только за него, когда вырасту.
На одной из полок с мамиными сокровищами лежали три бабушкины детские книги — очевидно, самые любимые ею или по каким-то иным признакам самые ценные, т. к. мама их хранила у себя, отдельно от тех, которые находились в книжном шкафу, стоявшем в детской. Это были «Сказки Перро», и «Священная история» с иллюстрациями Гюстава Доре, и однотомник Гоголя, все три большого формата и в тяжёлых переплетах, ещё не умея читать - я уже умела -на всю жизнь! — обращаться с книгами, ибо «нельзя» маминого воспитания в первую очередь относились к ним. Нельзя было браться за книгу, не вымыв предварительно руки, нельзя было перелистывать страницы, берясь за нижний угол, - только за верхний правый! и уж, конечно, нельзя было слюнявить пальцы, и заворачивать углы, и, самое для меня трудное, — ни в коем случае ничего не добавлять к иллюстрациям!
Сказки Перро, упрощая их, рассказывала мне мама, а показывал Доре. До сих пор вижу, как бредёт Мальчик-с-Пальчик в тёмном лесу среди деревьев с неохватными стволами и кудрявыми вершинами, вижу спящих с коронами на голове дочерей людоеда, пир в замке принца Хохлика, куда-то далеко едушую при свете месяца красавицу Ослиную Кожу.
Впрочем — рассказывали не только мне — рассказывать должна была и я сама — уметь передать своими словами услышанную сказку или объяснить то, что было изображено на картинках. Очень привлекали меня иллюстрации к Гоголю — по несколько подробных, мелких картинок на одной странице. О смысле и содержании их я должна была догадываться сама — Гоголя мне ещё не рассказывали, он был недоступен моим 3—4 годам. «А это что? а это кто? а что он делает?» — спрашивает мама, я же, подыскивая сходство с чем-нибудь уже мне знакомым, отвечаю. Так, картинке, на которой были изображены Хома Брут, читающий над панночкой, сама панночка, бесы и летающая над ними крышка гроба, я дала следующее прозаическое толкование: «А это барышня просит у кухарки жареных обезьян». (Барышня - панночка, кухарка - Хома, крышка гроба - плита, бесы - жареные обезьяны.)
Один раз ёлку устроили в маминой комнате, и тогда, именно в тот раз, я впервые почувствовала, что радость где-то граничит с печалью; так хорошо, что почти грустно - почему? Та ёлочка была не такая уж большая — хоть и до потолка, но стояла не на полу, а на низеньком столике, покрытом голубым с серебряными звёздами покрывалом; на серебряные звёзды тихо капал разноцветный воск. Над каждой витой свечой дрожало и чуть колебалось золотое сердечко огня. И вся ёлка в сияньи своём казалась увеличенным язычком пламени невидимой свечи. Запах хвои и мандариновой шкурки; тепло, свет, множащийся и отражающийся в глазах взрослых. Было много глаз в тот сочельник, много гостей, но из глаз мне запомнились всё те же самые любимые: — ярко-зелёные мамины, огромные серые папины; — а из гостей помню одну Пра и из всех подарков — привезённую ею из Крыма самодельную шкатулочку из мелких ракушек.
То была не первая ёлка, оставшаяся в памяти. Первая была... первая ещё не граничила с грустью! Дверь в детскую, куда меня в тот день не пускали, вдруг открылась, и предо мною предстала огромная пирамида блеска, света, сверкающих мелочей, связанных в единое целое переливающимся серебром нитей и гирлянд. - «Что это?» - спросила я. «Ёлка!» - сказала Марина. «Где ёлка?» - спросила я, за всем этим блеском не разглядев дерева. И так и окаменела на пороге. Мама за руку подвела меня к ёлке, сняла с неё шоколадный шар в станиолевой обёртке и подала мне — но ёлка от этого не стала мне ближе, и шоколаду не хотелось. Я была ошеломлена и даже подавлена. — «Пойди к гостям, поздоровайся», — сказала мама, и только тут, осмотревшись, я увидела, что вдоль стен на стульях сидели гости - много, и все взрослые, и все знакомые. Я покорно пошла здороваться с каждым за ручку, и каждого угощала своей шоколадкой, и все почему-то смеялись, глядя на меня.
П А Кропоткин
Всё это было непонятно, и я не могла сбросить с себя оцепенения, вызванного непривычным. И вдруг всё изменилось, чудо стало реальностью, обрело смысл, получив своё подтверждение в ещё одном чуде. Дверь открылась, и в неё, со словами «опоздал, опоздал!», вошёл веселый, необычайно милый старик с длинной седой бородой. Папа и мама поспешили к нему навстречу, поспешила, вдруг расколдованная, и я. Старик взял меня на руки, весело расцеловал, борода у него была мягкая, от неё ещё веяло уличным холодом. «Здравствуй, здравствуй, — сказал он мне, — а ты меня помнишь?» — «Помню, — твёрдо сказала я, — Вы — Дед Мороз!» И опять все засмеялись, а громче всех - «Дед».
Это был пришедший к нам в гости старый друг нашей семьи -друг ещё бабушки моей Елизаветы Петровны Дурново, П.А. Кропоткин.
Что было на следующий день? Что бывает на следующий после праздника день? Не помню — стоит в памяти одинокая ёлка — без вчера и без завтра, и держит меня на руках весёлый Дед Мороз, и стоят возле нас и смеются весёлые, счастливые папа и мама, Серёжа и Марина... И всё.
Сидим в столовой, обедаем за круглым нашим столом, собственно, только начинаем обедать — только что подали суп. Вдруг треск, короткий грохот, за ним дребезг, разверзается небо, и на стол, на самую его середину, падает наш чёрный пудель Джек. Все, как по команде, вскакивают, а Джек, разбрасывая лапами приборы и куски хлеба, в звоне битой посуды и катящихся по полу салфеточных колец, спрыгивает со стола и с поджатым хвостом убегает в детскую. За ним тянется след вермишели и бульона. Секунда всеобщего молчания, потом говор, хохот, смятение...
Где-то на чердаке Джек нашёл лазейку, через которую выбрался на крышу, и, бегая там, угодил в потолочное окно нашей столовой. Рама подалась под его тяжестью, и Джек рухнул прямо на стол, к счастью, ничего себе не повредив и перебив сравнительно немного посуды.
Мама рассказывала, что я выучилась ходить, держась за хвост Джека, — он терпеливо водил меня за собой по всей детской. Джек был угольно чёрный, конечно, стриженый по пуделиной моде, умница и добряк. Загубила его всё та же крыша — как-то он опять залез на неё, заметили его мальчишки, стали дразнить. Джек бросился на них прямо с крыши и разбился.
Я болею. Я лежу в кровати среди бела дня, и мне не разрешено вставать. Мама привела в детскую рыжего с проседью доктора Ярхо, который ещё её лечил, когда она была маленькая. Это ничуть не мешает мне вопить не своим голосом, когда он выслушивает меня и стучит по моей спине холодными пальцами. У меня воспаление легких. Это очень хорошо - папа и мама всё время играют со мной, мерят мне температуру и рассказывают сказки.
Вечером, когда они думают, что я заснула, они уходят. Но я не сплю, это няня спит, я только на минутку закрыла глаза.
Из запечного сумрака вылезает медведь. Он там живёт. Он подходит к моей кровати и начинает меня катать лапами, как кухарка — тесто. Я кричу — но напрасно. Няня спит, и в детской — всё по-прежнему, все вещи на своих местах, горит лампа в углу, няня спит, — а меня катает медведь. Но вот скрипнула дверь, медведь мгновенно скрывается за печкой. — «Что ты? что с тобой? — спрашивает мама. — Что тебе приснилось?»