Для того, чтобы попасть на второй этаж квартиры, нужно было проделать весь путь обратно, через тёмный коридор в столовую, оттуда в переднюю, и, попав в другой коридор, подняться по довольно высокой и крутой лесенке. Лесенка оканчивалась площадкой, хорошо освещённой окном; на неё выходили двери большой кухни, куда мне, маленькой, ход был запрещён, ванной, чулана и уборной, ещё один, последний, коридорчик вёл мимо маленькой комнаты (где всего только и умещалось, что кровать с ничем не покрытым матрасом, стол, стул и бельевой шкаф) в папину большую и не очень светлую, т. к. часть её тоже кончалась каким-то закоулком; папину комнату я помню не очень отчётливо, т. к. в ней я бывала редко - из детской легко можно было забраться к маме или в столовую, а тут нужно было преодолевать лестницу, миновать запретную кухню, и вообще это было целое путешествие, на которое я отваживалась только после специального приглашения.
В папиной комнате была тахта у левой от двери стены, справа, у окна, стол письменный, в глубине — круглый буфет, в котором жило печенье «Альберт» и «Мария» и ещё какао в жестянке с голландской девочкой — неразрывно связанное в моей памяти с О.Э. Мандельштамом — но об этом позже!
Когда я бывала в гостях у папы, меня сажали за круглый стол, «угощали» печеньем, и оттого, что оно, такое знакомое и невкусное в детской, было «угощеньем», я с удовольствием и даже торжественностью ела его. Здесь как-то на Пасху подарили мне настоящую игрушечную Троицко-Сергиевскую Лавру — целый ящик розовых домиков и церквушек - одноглавых и многоглавых - до этого у меня были только кубики, и, помнится, я была совершенно потрясена этим игрушечным городком, который можно было видоизменять по своему желанию. Лавра эта была у меня до самого отъезда за границу, когда мама меня уговорила подарить её маленькому Саше Когану, потому что решила, что Саша — сын Блока (Блок, как говорили, был увлечён женой Петра Семёновича...)8 Я, очень легко дарившая игрушки, легко подарившая и эту и вообще ничуть не жадная, долго потом жалела свою «Лавру» и вспоминала о ней. К тому же Саша оказался всего-навсего сыном своего законного отца...
По нашей Борисоглебской квартире долго ещё будет плутать моя память, цепляясь, как шипы валика музыкальной шкатулки, за многое, происходившее в тех комнатах, но с маленькой комнаткой, расположенной рядом с папиной, у меня связано только три ранних воспоминания, о которых и расскажу сейчас, чтобы больше в неё не возвращаться. Мы с моей тётей, папиной сестрой Верой, почему-то сидим на полосатом матрасе нежилой кровати и разговариваем. Вера спрашивает: «Ты меня любишь?» — «Ужасно люблю», — отвечаю я. «Ужасно люблю - не говорят, - поправляет меня Вера, — ужасно — значит очень плохо, а очень плохо - не любят. Надо сказать — очень люблю!» - «Ужасно люблю», — упрямо повторяю я. «Очень!» — говорит Вера. «Ужжжасно люблю», — уже со злобой повторяю я. Входит мама. Бросаюсь к ней: «Мариночка, Вера сказала, что ужасно любить нельзя, что ужасно люблю — не говорят, что можно только — очень люблю!» Мама берёт меня на руки. «Можно, Алечка, ужасно любить - ужасно любить - лучше и больше, чем просто любить или любить очень!» - говорит мама и раздувает ноздри - значит, сердится на Веру.
Почему я так запомнила этот полосатый матрас? Потому что однажды нашла на нём настоящую конфетку! Никого, кроме меня и матраса, в тот миг в комнате не было, значит, в чуде повинен матрас, значит, на каждом матрасе бывают конфеты! И не раз я, к удивлению няни, перекапывала свою постельку в детской и сердилась, ничего не найдя! Найденная конфета была моей тайной, о ней я даже маме не сказала, и, может быть, именно поэтому другой конфеты никогда не находила.
Третье воспоминанье - за столом в маленькой комнатке сидит молоденькая, румяная, приветливая женщина, которую зовут «домашней портнихой». На ручной машинке она подрубает простыни и рассказывает маме, как она, девочкой, заснула и не могла проснуться, слышала, как приходил доктор и сказал, что она умерла, чувствовала, как её положили в гроб, слышала и плач матери, и заупокойную службу, а проснуться всё не могла. «Летаргический сон! — говорит мама. -Ведь вас же могли заживо похоронить!» Я цепенею от ужаса - похоронить — значит закопать в землю! Закопать в землю живую спящую домашнюю портниху! — «А что было дальше?» — с трепетом спрашиваю я. Мама вспоминает обо мне: «Эта сказка не для тебя!» - и уводит меня из комнаты. «Мариночка, её заживо похоронили?» - «Да нет же, она проснулась и, видишь, сидит и шьёт...» — «Мариночка, а куда гроб девали?» — «Не знаю, - говорит мама. — Наверное, подарили кому-нибудь». Я успокаиваюсь. Что такое гроб и похороны, я хорошо знаю, одна из моих, недолго у нас заживавшихся, нянь, та самая, у которой «сын на позициях», из-за чего она почему-то иногда плачет, часто тайком вместо прогулки водит меня в церковь — на похороны и заставляет прикладываться к чужим покойникам. Это, в общем, интереснее прогулки, т. к. Собачья площадка всегда одна и та же, а покойники — разные. К тому же они для меня нечто вроде церковной утвари, такая же непонятная и, видимо, необходимая для церкви принадлежность! Мне всегда очень хочется рассказать об этом маме, поделиться удовольствием, но детская память коротка, на обратном пути я всё забываю. Тот единственный раз, что не забыла, оказался для няни роковым — мама немедленно рассталась с ней...
Сколько комнат было в нашей квартире — столько и миров, и разделявшие их границы легко и по собственной воле перешагивали только взрослые. От меня эти миры были ограждены многочисленными «нельзя», и первым из этих запретов был запрет вторгаться в жизнь старших. Но даже тогда, когда меня в неё допускали, «нельзя» продолжали преследовать меня - и только меня одну. Бывали дни, когда меня сажали за общий стол; взрослые — а их немало собиралось за нашим круглым столом - разговаривали, спорили, смеялись — движения их были свободны и голоса громки; на тарелках взрослых была какая-то другая, особенная еда. Они чокались красивым вином в красивых бокалах. А я должна была есть ненавистный шпинат или гречневую кашу, голубую от молока, причём есть «помогая себе корочкой», а не пальцами. Мне нельзя было «перебивать старших» и вмешиваться в их разговор, болтать ногами или опускать руку под стол, чтобы погладить дежурившего там пуделя Джека, а участие моё в застольной беседе обычно сводилось к словам «спасибо» и «пожалуйста». Такое положение вещей ничуть меня не тяготило, и, несмотря на то, что в детской я обретала полную свободу грубить няне, бегать, вопить и озорничать, свобода эта меня не привлекала: слишком пленительна была жизнь взрослых, и, чтобы прикоснуться к ней, я готова была вся, целиком, с головой влезть в китайскую туфельку «хорошего поведения».
«Хорошим поведением» ведала мама, и нельзя было даже помышлять о том, чтобы девочка, которая себя плохо вела, осмелилась проникнуть в её комнату.
Мамина комната была праздником моего детства, и этот праздник нужно было заслужить. Он начинался, как только я переступала порог: для меня заводилась музыкальная шкатулка, мне давали покрутить ручку шарманки, мне позволяли поиграть с черепашьим панцирем, поваляться на волчьей шкуре и заглянуть в стереоскоп. Папа брал меня на колени и рассказывал такие сказки, каких никто больше не знал. Особенно я любила сказку про разбойников, но её почему-то папа никогда не рассказывал в мамином присутствии. Сказка была такая: « Вот как-то раз девочка Аля осталась дома совсем одна... Папа ушёл, и мама ушла, и няня ушла, и Джек ушёл... Узнали про это разбойники. Вот вошли разбойники в дом. Вот они идут по лестнице. Вот они открыли дверь — смотрят: а где тут девочка Аля? Вот они вошли в переднюю — пошли сперва на кухню, а из кухни в ванную, а в руках у них ножи... («Булатные?» — дрожа, спрашиваю я. «Булатные», — эпическим тоном подтверждает папа.) ...ищут они девочку Алю... Вот они вошли в папину комнату... смотрят под диваном — нет девочки Али! Смотрят в буфете — нет девочки Али! Смотрят в шкафу - нет девочки Али! Тогда выходят они из папиной комнаты... («Нет! нет! - в ужасе кричу я, т. к. мне необходимо во что бы то ни стало подольше задержать разбойников на верхнем этаже. - ещё не выходят! Они ешё под роялем не смотрели!») ...Смотрят под роялем - нет там девочки Али! Тогда они идут в столовую... («Нет, нет, не в столовую! Они ещё в уборной не были!») - Ах да, — невозмутимо продолжает папа. — Смотрят они в уборной — нет там девочки Али...»