— Я собиралась показать тебе тут всё. Собиралась погулять с тобой. Я действительно собиралась. Показать тебе, где я плаваю. А теперь я растерялась. Ужасно. Я чувствую какую-то пустоту. Я ужасно себя чувствую.
Она села на край кровати и заплакала.
— Здесь… здесь день стоит тысячу долларов, — в конце концов выдавила она.
— Ты об этом плачешь?
— Нет. Страховка покроет это.
— Тогда почему ты плачешь?
— Завтра… завтра вечером, на группе, я должна буду рассказать мою историю. Моя очередь. Я попробовала записать. Меня тошнит, у меня болит живот…
— Ну что так уж сильно бояться? Представь, что ты говоришь перед классом. Представь, что это просто дети, твои ученики.
— Да я не боюсь говорить! — с досадой отмахнулась она. — Все дело в том, что говорить. В том, что надо говорить правду!
— О чем?
Ее бесила его тупость:
— О чем? О чем?! О нем! — закричала она, показав на портрет своего отца. — Об этом человеке!
Итак, этот человек. Это он.
С самым невинным видом Шаббат спросил:
— Что он такого сделал?
— Всё. Всё!
Столовая на первом этаже Особняка оказалась приятным и спокойным местом. Свет проникал через эркеры, выходящие на лужайку. Пациенты садились где хотели, в основном за дубовые столы на восемь человек. Но некоторые сидели отдельно за столиками на двоих вдоль стены. Все это снова напомнило ему гостиницу на берегу озера, уютную столовую, где Дренка распоряжалась как верховная жрица. В отличие от постояльцев гостиницы, пациенты обслуживали себя сами, брали еду с буфетной стойки. Сегодня давали жареный картофель по-французски, зеленый горошек, чизбургеры, салат и мороженое. Чизбургеры за тысячу баксов. Стоило Розеанне встать, чтобы налить себе клюквенного морса, — и кто-нибудь из обедающих или столпившихся у резервуаров с соками улыбался ей, заговаривал, а когда она вернулась за стол с полным стаканом, кто-то из соседей взял ее за руку… Это потому, что завтра вечером ей предстоит рассказать «свою историю». А может, потому, что сегодня приехал «он»? Интересно, кто-нибудь из обитателей Ашера — из пациентов, врачей, сестер — уже набрал номер горячей линии, чтобы послушать о том, что ее сюда привело.
Да только ведь, оказывается, «он», который засадил ее сюда, — это не он, а ее отец.
Но как получилось, что она никогда раньше не рассказывала про «него», про «всё», что он сделал? Боялась говорить об этом? Не смела даже вспоминать? А может быть, поставленная перед ней точная задача настолько прояснила для нее историю ее унижений, что теперь неуместно даже спрашивать, в этом ли «всем» корень всех несчастий? Наконец-то у нее появилось объяснение и, появившись, сразу же выросло до огромных размеров, оно ведь совершенно в духе времени и очень логично. Но какова тогда истинная картина прошлого, если она вообще существует?
Ты представить себе не можешь, как я скучаю по своей любимой девочке. Я чувствую такую пустоту внутри и не знаю, как преодолеть ее. Только маленькая хорошенькая Хелен Кили иногда заходила за тобой по утрам. Когда ты была моим солнышком, моей радостью, ты была такой правдивой и открытой. Ты была такая милая, такая искренняя, и я тебе поверил. Но любовь слепа. У тебя совесть нечиста? Ты не можешь больше смотреть в глаза своему отцу? Твое долгожданное письмо. Над моей разбитой жизнью снова взошло солнце…
Кто повесился на кембриджском чердаке: отец, у которого отняли детей, или отвергнутый любовник?
За обедом она безостановочно говорила, и таким образом ей почти удалось поверить, что Шаббата здесь нет, что напротив нее за столом сидит кто-то другой. «Видишь эту женщину? — шептала она, — сзади, через два стола от нас, маленькая такая, худенькая, в очках, лет пятьдесят с небольшим?» И она вкратце изложила историю крушения ее брака — у мужа обнаружилась вторая семья в соседнем городе: двадцатипятилетняя подруга и двое маленьких детей — три и четыре годика. «Видишь вон ту девушку с косичками? Рыжая… очаровательная, умненькая девчонка… двадцать пять всего. Уэлсли… Бойфренд — строитель. Она говорит, выглядит, как ковбой с пачки „Мальборо“. Швыряет ее об стену, спускает с лестницы, а она никак не может перестать ему звонить. Каждый вечер звонит. Говорит, что хочет, чтобы он почувствовал хоть какое-то раскаяние. Пока толку мало. Посмотри на того моложавого мужчину, рабочего. Слева от тебя, через два стола сидит. Стекольщик. Славный парень. Жена ненавидит его родителей, не дает детям видеться с ними. Он бродит весь день, разговаривает сам с собой: „Бесполезно… это безнадежно… ничего не изменить… крики… сцены… не могу больше“. По утрам из комнат только и слышен плач, плачут и повторяют „хочу умереть“. Вон того мужчину видишь? Высокий, лысый, носатый? В шелковом халате? Гей. Вся комната пропахла духами. Весь день в халате ходит. И всегда носит с собой книгу. На психотерапию не ходит. Каждый сентябрь пытается покончить с собой. Сюда попадает в октябре. А в ноябре уходит домой. Единственный мужчина в Родерике. Однажды утром я проходила мимо его комнаты и услышала, как он всхлипывает. Я вошла и села к нему на кровать. Он мне все рассказал. Его мать умерла, когда ему было три недели. Ревмокардит. До двенадцати лет он не знал почему, собственно, она умерла. Ее предупреждали, но она все равно забеременела, родила — и умерла. Он думает, что это он виноват в ее смерти. Его первое воспоминание — как он сидит в машине рядом с отцом и они переезжают с места на место. Они все время переезжали с квартиры на квартиру. Когда ему было пять лет, отец поселился с друзьями — семейная пара, муж и жена. Отец прожил с ними тридцать два года. С женой друга у отца была тайная связь. У этих друзей было две дочери, он считает их своими сестрами. Одна из них и правда его сестра. Он чертежник, архитектор. Живет один. Каждый вечер заказывает пиццу. Съедает ее, пока смотрит телевизор. По субботам готовит себе что-нибудь особенное, телятину, например. Заикается. Говорит еле слышно. Я держала его за руку почти час. Он все плакал и плакал. Наконец сказал: „Когда мне было семнадцать, приехал брат матери, мой дядя, и он…“. Он так и не смог договорить. Он никому не может рассказать, что произошло, когда ему было семнадцать. До сих пор не может, а ему уже пятьдесят три. Его зовут Рей. Истории одна страшнее другой. Им так хочется мира в душе, а у них внутри — ад и скрежет».
Она говорила без умолку: Когда доели мороженое, она вскочила, и они вместе отправились к машине за ее письмами.
Быстро спускаясь за ней к стоянке, Шаббат заметил позади Особняка современное здание из стекла и кирпича. «Карцер, — сказала Розеанна. — Здесь держат тех, кого привозят с белой горячкой. Их лечат шоками. Я сказала своему врачу: обещайте, что не отправите меня в карцер. Меня нельзя в карцер. Я этого не вынесу. Он ответил: не могу вам этого пообещать».
— Странно, — заметил Шаббат. — Украли только колпачки.
Он открыл дверцу машины, достал папку (с двумя эластичными резинками, все, как было) из-под переднего сиденья и отдал ей. Она уже снова плакала. Каждые две минуты что-нибудь новенькое. «Это просто ад! — сказала Розеанна. — Все это крутится и крутится у меня в голове!» Она повернулась и побежала вверх по холму, прижимая папку к груди, как будто только эта папка могла спасти ее от карцера. Может, ему уже избавить ее от себя, не мучить больше своим присутствием? Если он уедет сейчас, то будет дома еще до десяти. Для Дренки слишком поздно, но как насчет Кэти? Набрать номер горячей линии, привезти Кэти и кончать в нее, слушая пленку.
Было без двадцати семь. Собрание у Розеанны начинается в комнате отдыха Особняка в семь вечера и продлится до восьми. Он прошел по зеленой арене лужайки, все еще добросовестно играя роль — сколько еще осталось? — гостя. Когда он добрался до Родерика, Розеанны уже не было, она позвонила по телефону из Особняка дежурной сестре и просила передать Шаббату, чтобы он подождал в ее комнате. Но он и сам собирался дождаться ее, даже если бы она его не пригласила. Он решил вернуться в эту комнату, когда увидел у нее на письменном столе тетрадку для подготовки к завтрашним откровениям.