Вот такие письма она получала с того февральского дня в 1950 году, когда они с Эллой переехали в Кембридж к матери, до конца апреля. Это все, что Шаббат успел прочитать, боясь опоздать к обеду в больницу. Но он не сомневался, что этот ровный унылый тон будет выдержан до самого конца — весь мир ополчился на него, все чинят ему препятствия, оскорбляют и пытаются уничтожить его. «Выбросить все вещи из твоей комнаты и считать, что ты никогда не существовала?» От измученного профессора Каваны — его тринадцатилетней любимой дочурке, после того, как она не писала ему пять дней. Страдающий, сумасшедший пьяница — не мог и дня прожить, не качая права, и так до гробовой доски. «Пожалуйста, не судите меня слишком строго. Живите счастливо! Папа». Ну а дальше все просто. Наконец-то всё под контролем.
Около пяти Шаббат поставил машину на больничной стоянке. Пешком прошел по подъездной аллее, которая огибала зеленую сферу луга и отделяла его от холма с длинным трехэтажным белым зданием на вершине. Окна здания были закрыты черными ставнями. Дизайн по странной случайности очень напоминал колониальный стиль гостиницы Баличей на берегу озера Мадамаска. В прошлом веке здесь тоже было озеро, теперь вместо него расстилался луг, а над ним высился тяжеловесный особняк в готическом духе, превратившийся в руины после смерти бездетных владельцев. Сначала пришла в негодность крыша, потом каменные стены, и наконец в 1909 году озеро осушили; все, что осталось от призрачной громады особняка, сгребли в яму, и паровой экскаватор засыпал ее, а на этом месте построили туберкулезный санаторий. Сегодня бывшее здание санатория стало главным корпусом Ашерской психиатрической больницы, но называлось все это по-прежнему — Особняк.
Близился обед, и курящие толпились перед парадным входом в Особняк. Человек двадцать-двадцать пять, и некоторые — на удивление молодые, мальчики и девочки-подростки, одетые, как студенты: ребята — в бейсбольных кепках задом наперед, девушки — в футболках с эмблемой колледжа, в кроссовках и джинсах. Он спросил у самой хорошенькой из девушек — она была бы и самой высокой, если бы держалась прямо, — дорогу к Родерик-Хаусу и, когда она подняла руку, указывая направление, увидел у нее на запястье косой шрам, и похоже было, что порез только недавно затянулся.
Обычный осенний день, клонящийся к вечеру, — то есть сияющий, необыкновенный день. Как невыносима, как опасна, должно быть, вся эта красота человеку подавленному, всерьез помышляющему о самоубийстве. А вот рядовым депрессивным, подумал Шаббат, такой денек может помочь поверить, что они все-таки ползут по направлению к жизни, а не наоборот. Всплывают лучшие детские воспоминания, и на какие-то минуты верится, что если не взрослость, то хоть страх может отступить. Осень в психиатрической больнице, осень и ее великий смысл! Как это может быть осень, если я здесь? Как я могу быть здесь, если сейчас осень? Осень ли сейчас? Год снова вступил в волшебную переходную фазу. И никто этого не отмечает, не регистрирует.
Родерик-Хаус стоял у самого поворота дороги, огибающей луг и ведущей к автомагистрали округа. Это была маленькая двухэтажная версия Особняка, один из семи-восьми подобных домиков, беспорядочно разбросанных среди деревьев, в каждом — открытая веранда, перед каждым — лужайка. Поднимаясь по холму к Родерик-Хаусу, дойдя до места, откуда здание уже просматривалось, Шаббат увидел четырех женщин на лужайке перед домом. Одна из них, в солнечных очках, была его жена. Она неподвижно полулежала в белом пластмассовом шезлонге, в то время как остальные трое оживленно беседовали. Но вдруг кто-то из них, видимо, сказал что-то особенно забавное — возможно, даже сама Розеанна, — и она резко села и радостно захлопала в ладоши. Такого непринужденного смеха он не слышал от нее уже годы. Они все еще смеялись, когда появился Шаббат и они заметили, как он идет к ним через лужайку. Одна из женщин склонилась к Розеанне. «К тебе гость», — прошептала она.
— Добрый день, — сказал Шаббат и официально поклонился всем присутствующим. — Я тот, кто паразитирует на инстинкте Розеанны вить гнездо, я — воплощение всего, что мешало ей в жизни. Я не сомневаюсь, что у каждой из вас имеется недостойный супруг, так вот я — ее недостойный супруг. Я Микки Шаббат. Все, что вы обо мне могли слышать, правда. Все, что разрушено, разрушил я. Привет, Рози.
Он и не ждал, что она вскочит и бросится ему на шею. Она сняла очки и робко произнесла: «Привет…» Голос, который он слышал сегодня по телефону, не позволял ему надеяться на такой ласковый прием. Всего лишь четырнадцать дней без алкоголя и без него — и она выглядит на тридцать пять лет. У нее чистая кожа, ее рыжевато-коричневые волосы до плеч кажутся скорее золотистыми, чем каштановыми, и похоже, у нее снова прежняя широкая улыбка и далеко посаженные глаза. У нее всегда было широкое открытое лицо, но с годами с него как будто смыли черты. Вот в чем ее беда: всех всегда сбивала с толку ее внешность девушки, живущей по соседству. Всего за четырнадцать дней она сбросила несколько десятилетий неправильно прожитой жизни.
«Это, — с некоторой неловкостью сказала она, — мои соседки». Хелен Кили, Мира, Филлис, Эгги… «Хочешь посмотреть на мою комнату? У нас есть немного времени». Она смешалась, как ребенок в присутствии родителей, ей стало неуютно, она чувствовала себя жалкой и потерянной.
Пройдя через веранду, — там курили три моложавые женщины, похожие на тех трех на лужайке, — они с Розеанной вошли в дом, миновали небольшую кухню и свернули в коридор с объявлениями и газетными вырезками на стенах. В одном конце коридора была маленькая темная гостиная, где несколько женщин смотрели телевизор, а в другом — пост сестры за стеклянной перегородкой. Над двумя письменными столами висели жизнерадостные плакаты группы «Peanuts». Розеанна подвела Шаббата к стеклянной двери. «Мой муж приехал», — сказала она молоденькой дежурной сестре. «Отлично», — ответила сестра и вежливо кивнула Шаббату. Розеанна поспешила оттащить его, пока он и дежурной сестре не сообщил, что все, что разрушено, разрушил он. А вообще-то, возможно, так оно и было: что называется — не в бровь, а в глаз.
— Розеанна! — дружелюбно окликнул ее кто-то из гостиной. — Розеанна — съешь банана!
— Привет.
— Назад, в Беннингтон, — прокомментировал Шаббат.
Она вся сжалась и с горечью выпалила:
— Не совсем!
Комната была небольшая: рамы, выкрашенные белой масляной краской, дверь, два занавешенных окна, выходящие во двор, односпальная кровать, старый деревянный письменный стол и туалетный столик. В сущности, все, что нужно. В такой комнате можно прожить всю жизнь. Он сунулся в ванную, открыл кран, одобрительно пробормотал: «Горячая вода». Выйдя из ванной, он заметил на письменном столе три фотографии в рамках: ее мать в меховой шубке — в Париже сразу после войны, Элла и Пол с их двумя пухленькими светловолосыми детишками (Эрик и Пола) и третьим (Гленом) на подходе, и фотографию, которой он никогда раньше не видел, — студийный портрет мужчины в костюме, при галстуке, в рубашке с накрахмаленным воротничком. Суровый на вид, широколицый, средних лет мужчина, который вовсе не производил впечатления «сломленного человека» и мог быть только Каваной. На письменном столе лежала раскрытая тетрадь, и Розеанна, нервно кружа по комнате, дрожащей рукой захлопнула ее. «Где папка? — спросила она. — Ты забыл папку!» Она больше не выглядела сильфидой в солнечных очках, которую он только что встретил на лужайке весело смеющейся в компании Хелен, Миры, Филлис и Эгги.
— Я оставил ее в машине. Она под сиденьем. Все в порядке.
— А что, если ее украдут, если машину утонят? — обеспокоилась она вполне серьезно.
— Тебе это кажется вероятным, Розеанна? Эту машину? Я спешил, чтобы успеть вовремя. Я думал, мы возьмем папку из машины после обеда. Но разумеется, я уеду, когда ты скажешь. Если хочешь, я отдам тебе папку и уеду прямо сейчас. Еще две минуты назад ты выглядела потрясающе. Я тебе явно не на пользу.