Ансальдо, вновь ответив на заданные ему вопросы относительно его рода и звания, поведал следующее:
— Это произошло накануне двадцать петого апреля, в году тысяча семьсот пятьдесят втором, когда, по обычаю своему, я сидел в исповедальне Сан-Марко; меня встревожили громкие стоны, доносившиеся из кабинки слева.
Вивальди тотчас заметил, что эта дата точно совпадала с названной незнакомцем, и сразу проникся доверием к дальнейшему рассказу, а также к своему невидимому таинственному собеседнику.
Ансальдо продолжал:
— Я тем более был обеспокоен этими стонами, что был к ним совершенно не готов: я не знал, что в исповедальне кто-то есть; не видел, что кто-либо проходил по нефу, — быть может, мне помешали сумерки; солнце уже село, и свечи у раки святого Антония слабо горели в сгущавшемся мраке.
— Короче, святой отец, — прервал инквизитор, прежде особенно усердно допрашивавший Вивальди. — Постарайтесь быть ближе к делу.
— Стоны по временам стихали, — продолжил Ансальдо, — молчание длилось долго; исторгались они из души, терзаемой мукой, пытавшейся совладать с чувством вины и не имевшей решимости в ней сознаться. Я пробовал ободрить кающегося, подавая ему надежду на милосердие и всепрощение Господа, как к тому обязывает меня мой долг, но усилия мои долго не имели ни малейшего результата: совершенный грех был, по-видимому, слишком чудовищен, чтобы быть высказанным прямо; вместе с тем кающийся равным образом, казалось, бессилен был о нем долее умалчивать. Сердце его тяготилось бременем тайны; оно жаждало отрады отпущения, пусть даже ценой самой суровой епитимьи.
— Это одни лишь домыслы, — заметил инквизитор, — придерживайтесь только фактов.
— Факты не замедлят воспоследовать, — проговорил Ансальдо с поклоном, — одно упоминание о них повергнет вас в оцепенение, святые отцы! Точно так же они повергли в ужас и меня, хотя и по другой причине. Я старался поощрить кающегося заверениями, что вина его будет отпущена, какой бы ужасной она ни являлась, — если только раскаяние окажется по-настоящему искренним, — но кающийся, неоднократно начиная свою исповедь, тут же внезапно ее обрывал. Однажды он даже покинул исповедальню: его смятенная душа требовала простора — и вот тогда я впервые увидел его фигуру; он взволнованно прохаживался взад-вперед по нефу; на нем было облачение белого монаха, и, насколько я могу припомнить, сложением он напоминал отца Скедони, стоящего теперь передо мной.
При этих словах Ансальдо внимание всего трибунала обратилось к Скедони, стоящему недвижно, с опущенными глазами.
— Лица кающегося я не видел: он старательно его прятал — и не без основания; другого сходства с отцом Скедони, помимо роста, я между ними не усматриваю. Но вот голос — голос грешника — я, наверное, никогда не забуду; я узнаю его, сколько бы времени с тех пор ни минуло.
— Не поражал ли он ваш слух с тех пор, как вы оказались внутри этих стен? — задал вопрос один из членов трибунала.
— Об этом потом — вы отвлекаетесь от главного, святой отец, — вмешался инквизитор.
Главный инквизитор заметил, что изложенные только что обстоятельства весьма существенны и их никак нельзя признать не относящимися к делу. Инквизитор подчинился этому мнению, однако присовокупил, что в данный момент они не так существенны, и Ансальдо вновь предложили рассказать, что он слышал на исповеди.
— По возвращении к ступеням исповедальни незнакомец, по-видимому, набрался решимости, достаточной для того, чтобы справиться с предписанной самому себе задачей, и дрожавшим голосом поведал мне через решетку то, о чем я намерен сейчас рассказать.
Отец Ансальдо помолчал, явно взволнованный; он, казалось, призывал на помощь все мужество, необходимое для завершения начатого рассказа. В зале воцарилось безмолвное ожидание; члены трибунала попеременно взирали то на Ансальдо, то на Скедони; последний нуждался в сверхчеловеческой твердости, чтобы спокойно выдерживать суровое, пристальное к себе внимание и еще более суровые подозрения, против него направленные. Впрочем, либо неколебимое сознание невинности, либо хладнокровие чудовищного порока пришли на помощь духовнику, но лицо его не выразило волнения. Вивальди, с самого начала допроса не сводивший со Скедони глаз, начал склоняться к мнению о его непричастности к делу. Ансальдо, овладев собой, продолжил:
— «Всю жизнь, — услышал я, — я был рабом своих страстей; нередко они доводили меня до чудовищных крайностей. Некогда у меня был брат!» Тут речь его прервалась; глухие стоны, свидетельствовавшие о душевной муке, вырвались из груди, и он добавил: «У брата была жена! Выслушай меня, святой отец, и скажи, может ли такой грешник, как я, надеяться на отпущение! Она была прекрасна — я любил ее; она была добродетельна — и я пришел в отчаяние. Ты, святой отец, — продолжал он страшным голосом, — никогда не знал ярости, на какую подвигает отчаяние! Оно вытеснило из моей души все прочие страсти, заменив их собою, и я рад был освободиться от этой пытки любой ценой. Мой брат умер!» Кающийся вновь замолчал, — сказал Ансальдо. — Я трепетал, выслушивая его признания, язык мой прилип к гортани. Наконец я умолил его продолжить, и он произнес: «Брат мой умер далеко от дома». Кающийся умолк, и молчание на этот раз продолжалось так долго, что я почел уместным спросить, какая болезнь свела его в могилу. «Светой отец, я — его убийца!» — вскричал кающийся голосом, который мне никогда не забыть: он врезался мне в самое сердце.
Воспоминания, по-видимому, так взволновали Ансальдо, что некоторое время он не мог выговорить ни слова. Вивальди, слушая его, особенно внимательно смотрел на Скедони, пытаясь по воздействию на него рассказа
Ансальдо определить, виновен ли он, однако монах пребывал в прежней позе, устремив взгляд в землю.
— Продолжайте, святой отец! — вмешался инквизитор. — Что же вы ответили на это признание?
— Я безмолвствовал, — проговорил Ансальдо, — но в конце концов побудил кающегося продолжать исповедь. Тот сказал: «Я устроил так, что брат мой скончался вдали от дома; ни одно из обстоятельств не позволяло вдове заподозрить причину его смерти. Только по истечении обычного срока траура я осмелился просить ее руки, однако она не могла забыть покойного брата и ответила мне отказом. Страсть моя меж тем возросла не на шутку. Моими стараниями вдову похитили из собственного дома, и вскоре она выразила готовность обелить свою честь свершением брачного обряда. Я пожертвовал чистотой совести, но счастья не обрел: моя супруга даже не снисходила до того, чтобы скрывать свое презрение ко мне. Уязвленный, раздраженный ее холодностью, я предположил, что за ее неприязнью таится какое-то иное, более сильное чувство; и вот ревность — в довершение всех моих несчастий, — жгучая ревность довела меня до полного умоисступления!»
— Кающийся, — продолжал Ансальдо, — судя по голосу, был близок к невменяемости, и последние слова его заглушили сдавленные рыдания. Возобновив исповедь, он произнес: «Предмет для ревности скоро был мной отыскан. Среди немногих, кто навещал нас в уединении сельского дома, был дворянин, влюбленный, как мне казалось, в мою жену; мне чудилось также, что при его появлении лицо ее вспыхивало особенной радостью. Ей, по-видимому, нравилось с ним беседовать, и она оказывала ему всяческие знаки внимания. Мне представлялось подчас, будто она находила источник тайной гордости в том, что относится к нему с подчеркнутым благоволением — и каждый раз, называя его имя, бросает на меня взгляд, исполненный торжества, смешанного с глубоким пренебрежением. Возможно, я превратно истолковал ее чувства, приняв гнев за любовь; возможно, она желала всего лишь наказать меня, разжигая во мне ревность. Роковая ошибка! Она сама жестоко за нее поплатилась!»
— Постарайтесь быть более кратким, святой отец, — заметил инквизитор.
Отвесив поклон, Ансальдо продолжал:
— «Однажды вечером, — говорил кающийся, — когда я неожиданно вернулся домой, мне сказали, что жена моя принимает посетителя! Едва я приблизился к дверям комнаты, где они находились, до меня донесся голос Сакки — скорбный и умоляющий. Остановившись, я вслушался — и услышанное воспламенило меня яростью. Впрочем, я взял себя в руки и на цыпочках прокрался к решетчатому окну, через которое из коридора можно было заглянуть в комнату. Предатель стоял перед женой на коленях. Вероятно, она заслышала мои шаги или же заметила в окне мое лицо — не исключено также, что ей претило пылкое объяснение, — сказать в точности не решусь, но жена отвернулась и резко поднялась со стула. Я не тратил ни минуты на разбирательство, но, стиснув в руке стилет, ворвался в комнату с намерением вонзить его негодяю в самое сердце. Предполагаемый убийца моей чести ускользнул от меня в сад, и больше я ничего о нем не слышал». — «А ваша жена?» — спросил я. «Кинжал поразил ее грудь!» — ответил кающийся.