Это был все тот же Моргани, который лечил ее с детства.
— О, — сказал он мне, осмотрев Фелицию, — она, должно быть, пережила сильное волнение.
— Фелиция сама сказала вам это?
— Она никогда ничего не сообщает о себе, да и кроме того, мне достаточно было нащупать ее пульс.
— Ее болезнь опасна?
— Это будет зависеть от вас: если вы сумеете утешить ее, то она будет в состоянии противостоять хроническому расстройству, которое угрожает ей.
— Теперь вы говорите о какой-то хронической болезни, но в чем же она состоит?
— Я не могу еще определить, но болезнь будет очень серьезна, если продолжится общее возбуждение.
— Итак, мой друг, вы, значит, ничего не в состоянии сделать с ней и пришли только для успокоения вашей совести?
— Я пришел к вам по дружбе, но как доктор я ничего не могу сделать здесь. Выслушайте же меня спокойно, как подобает преданному мужу и философу. Мне передали, что Тонино уехал; сделайте так, чтобы он больше не возвращался.
— Но отчего? Объяснитесь, я буду настолько спокоен и благоразумен, насколько вы пожелаете этого.
— Разве мне необходимо объяснять? Я думал, что вы поможете мне в этом и что сами содействовали отъезду вашего двоюродного брата. Но все равно, знайте же, что Тонино влюблен в Фелицию, это препятствует его семейному счастью, а Фелиция оскорблена и возмущена этой любовью.
— До вас дошли неверные слухи, доктор. Тонино не влюблен в Фелицию, он очень счастлив в своей семейной жизни, и потому моей жене нет повода оскорбляться.
— В таком случае считайте, что я ничего не говорил вам. Осторожно давайте ей противолихорадочные средства и постарайтесь возбудить в ней веселость. Я же буду думать, что признания вашей жены, высказанные в бреду, не имели в действительности никакого смысла и значения.
Я стал ухаживать за Фелицией; она действительно бредила, и я старался не допустить, чтобы кто-нибудь мог услышать ее слова. Она преимущественно высказывала гнев против Тонино и Ванины. В ее жалобах не было заметно ни упреков, ни любви, ни опасений, ни раскаяния: она только страдала от стыда и негодования.
К ночи Фелиция успокоилась и, узнав меня, с содроганием спросила, не говорила ли она чего-нибудь во сне, и когда я ей ответил отрицательно, она спокойно уснула.
Через несколько дней она поправилась, но это было только относительным выздоровлением: лихорадка не покидала ее и хотя была менее острой, но продолжалась беспрерывно. Моргани уверял, что это состояние нормально у людей, обладающих таким исключительным пульсом. Будучи более внимательным, чем он, я заметил в ней усиленное возбуждение и с тех пор решил заняться, насколько возможно, исправлением ее нравственности.
Искупление было достаточно; оно было слишком тяжело, так как подвергало опасности ее жизнь. Перелом был полный. Я не желал подвергать Фелицию мучениям на всю жизнь за один год ее преступной любви. Тонино хорошо понял мое презрение к нему и, будучи слишком трусливым, не решался более ничего предпринимать против меня. Моя несчастная жена, следовательно, была свободна от него. Сознание, что за это она должна будет расплатиться деньгами, было для жестоким и суровым уроком. Но тем не менее мой долг состоял в том, чтобы вылечить эту больную душу. Сперва надо было, не заставляя ее сильно страдать, довести до раскаяния и предоставить ей более достойное будущее. Так как мое негодование прошло, а моя честь была удовлетворена, то я весь проникся сожалением и терпеливо ждал.
Сначала я размышлял, будет ли полезным для Фелиции объяснить ей роль, которую я играл.
Но вскоре я заметил, что этим возбудил бы только вновь ее раскаяние. При мысли о том, что я знаю о ее ошибке, она испытывала такой ужас, что, казалось, могла умереть, если бы мне не удалось разубедить ее. Для этой женщины, в которой рассудок постоянно боролся со сладострастием, было бы слишком тяжело выносить мое презрение. Мне казалось, что Фелиция не перенесла бы такого несчастья. Я думал, что она не могла даже представить себе ужас такого положения, потому что ее было так легко убедить в моем неведении!
Следовательно, мне необходимо было играть свою роль, насколько бы она ни унижала и ни раздражала меня. Требовать признания было бы не только жестоким с моей стороны, но также и безрассудным, потому что искренне признаться в своей вине может тот, кто раскаивается; Фелиция же чувствовала себя только нравственно униженной.
Чтобы растрогать ее, мне самому пришлось бы проникнуться искренним чувством, а это стало невозможным и даже унизительным для меня, говорить же о моем разбитом сердце с этой женщиной, обманутой другим, казалось мне непростительной низостью!
Она между тем испытывала потребность поверить мне часть своих страданий, и если бы я только позволил ей, она бы ежеминутно говорила мне о Тонино, предпочитая осуждать его, чем совсем не вспоминать о нем. Но я находил, что подобное облегчение было для нее хуже молчания, и потому запретил ей это, сказав строгим и холодным тоном, что не следует судить Тонино за прошлое, в котором она сама была виновата, и надо подождать, чтобы он самостоятельно устроил будущее своей семьи. Сначала она пришла в негодование, обвиняла меня в слабости характера и начала смеяться над моим оптимизмом. Я не возражал, предоставляя ей говорить, но она скоро замолчала и более уже не смела касаться этого вопроса. Вскоре Ванина захотела повидаться со мной, так как спешила уехать. Сердясь на Фелицию, она ничего не объяснила мне, но, не расспрашивая, я успел заметить, что все было порвано между ними. Ванина знала теперь, что состояние, обещанное мною ее мужу, было ничем иным, как подарком Фелиции, сделанным по моему внушению. Она страдала, видя, что Тонино принимает это благодеяние, за которое, очевидно, ее упрекнула Фелиция. Ванина хотела уехать со своими детьми и служанкой, догнать Тонино прежде, чем он успеет устроиться, помешать ему воспользоваться моим великодушием и убедить его лучше остаться бедным и трудом зарабатывать себе на хлеб, не обязываясь никому.
— Пусть ваша жена, — сказала она мне, — возьмет все то, что она дала нам; здесь хватит, чтобы расплатиться с ней. Я больше не хочу быть ей обязанной. Я достаточно сильна и горда и не боюсь труда, а также не беспокоюсь за моего мужа, зная, что он благодаря своему уму сумеет приобрести состояние без посторонней помощи.
Я старался ей доказать, что она не имела права отказываться от того, что моя жена дарила ее мужу и, следовательно, ее детям. Да и вообще, прежде чем делать шум, за что Тонино мог только выбранить ее, ей следовало бы раньше посоветоваться с ним. Она обещала мне быть терпеливой до срока, который я назначу для моего отъезда с ней. Но она не могла сдержать своего слова. На другой день я узнал, что она вместе с детьми и двумя слугами уехала в Венецию; Тонино еще раньше приехал туда, но не успел еще устроиться.
Узнав эту новость, Фелиция снова выказала свое великодушие: она беспокоилась о детях, о том, что путешествие может утомить молодую мать, которая сама кормит ребенка, и о том, что у них было мало денег. Она волнуясь начинала укладывать вещи; ее лихорадка усилилась, и я принужден был успокаивать ее, доказывая, что Ванина достаточно сильна и решительна, дети совершенно здоровы, слуги вполне преданные, а Тонино оставил жене денег больше, чем понадобится для путешествия в сто лье.
Она успокоилась, по вскоре начала торопить меня с отъездом, чтобы я сдержал обещание, данное Тонино и с чрезвычайной решительностью приготовила сумму которую я должен был отвезти ее мнимому приемному сыну. Тогда я заметил, что она сама приготовилась к путешествию, надеясь в последнюю минуту убедить меня взять ее с собой. Я расстроил ее планы — эту последнюю вспышку ее страсти, объявив, что я не настолько интересуюсь Тонино, чтобы ехать к нему. К тому же поспешность Ванины, уехавшей без моего ведома, лишила меня возможности оказать ей и моему крестнику те обещанные услуги, а потому по отношению к ней я был свободен от своего обещания и не считал себя обязанным лично отвозить деньги Тонино, которые можно легким и верным способом переслать ему через банкира.