После Дрездена в наших планах значился Веймар. Старая гостиница. Пуховые одеяла. Из окон виден памятник Гёте и Шиллеру. Богач и бедняк. Больной и здоровый. Мудрец и безумец. (Хм, это в равной степени подходит им обоим.) А лавровый венок один на двоих. Поэтому они не увенчаны им – он плавает перед ними, как спасательный круг. Один из них уже схватился за него, а второй – то ли да, то ли нет… Мне не видно, потому что наступают сумерки. И гостиничный номер наполняется духами, лесными царями и валькириями. Лишь на туалетном столике все еще светятся фарфоровый кувшин и фарфоровый тазик – милые приветы от Понтия Пилата.
В маленьком музее Шиллера нам показали, как бедный и больной поэт изо всех сил пытался создать видимость некоего аристократического комфорта. В этот момент Шиллер сделался мне ближе. А во дворце Гёте в стеклянной витрине блестела его канцлерская ливрея, увешанная орденами. Для каждой его любовницы (а их было немало) роскошно обставлялась отдельная спальня (недавно какой-то идиот заподозрил Гёте в гомосексуализме). А его комната так и осталась по-спартански строгой, почти голой. Грубое одеяло. И конторка, за которой Гёте писал, стоя босиком.
Наши хозяева, не успев показать нам концлагерь в пригороде Веймара, повезли нас в Лейпциг. Там нам предстояло провести незабываемые часы в судебной палате, послушать живые голоса Георгия Димитрова и Геринга, пойти в Томаскирхе и восхититься Бахом, исполненным на органе, который помнил его пальцы.
Но не этим мероприятиям суждено было сделаться апофеозом моей первой поездки в Германию. Кульминация случилась позже, в ночном поезде. Он был медленным и дешевым. Старый вагон был приспособлен под буфет. И там имелись только пиво, сосиски и пьяницы. И именно туда понесло меня и моего коллегу Маринчо – симпатичного русоволосого хромого юношу, который знал немецкий. И вот, пока мы потягивали пиво, мой спутник воспользовался своими знаниями, чтобы заговорить с единственной девушкой, которая тряслась в грязном тамбуре рядом с пьяницами. Может, это прозвучит невероятно, но между ними вспыхнула так называемая любовь. Время от времени Маринчо вспоминал обо мне и быстренько тараторил: “Боже мой, я ей нравлюсь!” или “Она мне сказала, что она – кошечка из Лейпцига”. Однако внезапно появился очень крупный мужчина в белой рубашке и дорогом галстуке (потом нам сказали, что это был каирский торговец, который ехал на ярмарку в Лейпциг). Он нес две огромные кружки пива. После короткого нервного объяснения толстяк вылил содержимое одной из кружек в девичье декольте. Разумеется, за этим последовал визг. Маринчо бросился в одну сторону, а лейпцигская кошечка – в другую. И только мы с египтянином удивленно таращились друг на друга. Тут я принял сразу несколько глупых решений. Во-первых, задержать гиганта и дать влюбленным возможность скрыться. Мы начали отважно толкать друг дружку кулаками в грудь, и я почувствовал, что он намного меня сильнее. Тут я допустил вторую ошибку: залез во внутренний карман пиджака и нащупал рукоятку маленького, почти бутафорского ножичка, который я купил себе совсем недавно как сувенир, на память. Да уж, ему будет о чем напомнить! Озадаченный движением моей руки, араб распахнул на мне пиджак и увидел рукоятку, сделанную из оленьего рога. Он закричал. Вытащил свой собственный складной боевой нож. Лезвие щелкнуло, и его острие заблестело прямо перед моим носом. В моей памяти эта сцена разыгрывается очень медленно. Мы неспешно обмениваемся ударами. По белому рукаву его рубашки медленно расползается красное пятно. Мои пальцы столь же медленно оказываются порезанными с тыльной стороны. Но тогда я не видел ничего, кроме его крови; мне стало плохо. Мой ножичек медленно упал на пол. Противник, предполагая, что я задумал какую-то хитрость, медленно присел и схватил мой нож, после чего кинулся на меня, двурогий, как бык. Я, естественно, бросился бежать. Вокруг уже толпились зеваки. Наверное, это зрелище казалось им любопытным. Пока я бежал, я слышал страшный немецкий гомон. Пассажиры высыпали посмотреть, что происходит. И наши девушки тоже вышли. Они затащили меня в купе. Завалили одеялами. Заперли дверь и погасили свет. В этом уютном убежище я дрожал от ужаса, но не из-за лезвия ножа, а из-за мысли: как же я посмел смешать с грязью эту волшебную поездку?! Что я скажу в Болгарии, в университете, из которого меня и так уже почти исключили? А в газете, из которой я почти уволен? А дома?
– Вставай. Ты спасен! – закричали девчонки.
Поезд стоял на какой-то станции, и полицейские вели пьяного торговца в наручниках. Сейчас они придут арестовывать меня.
И они и правда пришли: в нашем купе появились начальник поезда, полицейский, “лейпцигская кошечка” и немецкий студент, который нас сопровождал. Наша группа потеряла дар речи, наша преподавательница смотрела на меня с убийственным укором, а я был готов сам протянуть руки к наручникам. Но начальник поезда сказал, что пришел выразить благодарность доблестному болгарину, который с риском для жизни защитил немецкую девушку. Потом он пожал мою раненую руку и вышел. Меня засыпали овациями и поцелуями. На прощание немецкие студенты даже подарили мне новый ножик – “на память”. И назвали меня “героем Лейпцига”.
– Нет, так не годится! – возмутилась наша староста, у которой не было чувства юмора. – Это кощунственно задевает светлую память Великого Болгарина.
– А не перегибаешь ли ты палку с этой твоей Германией? – подал голос и Сумасшедший Учитель Истории. – Такое многословие не доведет тебя до добра!
– Не перебивай меня! – прорычал я. – Разве ты не понимаешь, что речь идет не об анекдотах, а о сокровенных событиях, определивших мою судьбу?! Я хочу поблагодарить Германию за все эти уроки. Побежденная, растоптанная, раздавленная, униженная, она продолжала излучать свой духовный свет. Это возвышенный и нужный пример! Я хочу поблагодарить ее прежде, чем рассекретят какое-нибудь новое досье из какой-нибудь новой Штази.
•
По возвращении в Софию я первым делом узнал, что, несмотря на мое геройство, я уволен из газеты. Я не успел осознать, насколько опасно было бы остаться без работы именно в этот момент, потому что почти сразу меня позвали на “Радио София” и приняли в отдел литературы и искусства. Надо же! Я мог смело утверждать, что это “карьерный рост”. Не внештатный консультант, а штатный редактор. Моим непосредственным начальником должен был стать сам Владо Голев. В тот же отдел был принят и Коста Павлов. Хеппи-энд в самом начале истории.
•
В начале осени СССР неожиданно запустил первый в мире искусственный спутник Земли. Фанфары пропаганды протрубили, что наступила новая космическая эра. Техника праздновала триумф.
Меня уже стали спрашивать, не полетам ли в стратосферу посвящена моя книга “Все звезды мои”. А Владко Башев попросил меня о странной услуге. В витрине одного книжного магазина выставили его сборник “Тревожные антенны”, поместив его в раздел технической литературы. Я должен был отчитать продавщиц. Мы смеялись, но в сознании людей и вправду происходила какая-то перемена. Науку увлекали поэтические чудеса. А поэзия вступала на территорию философии и политики. Заговорили о дискуссии между физиками и лириками.
•
17 октября ближе к полуночи зазвонил телефон и усталый голос сообщил, что у меня родился сын. Я вроде бы и ждал этого, но все же не знал, что делать, и потому просто обрадовался. Я сразу позвонил Коце Павлову. Он растерялся даже больше, чем я. Мы тут же договорились немедленно встретиться на Орловом мосту. А там не смогли придумать ничего лучшего, кроме как вызвать такси. В те годы вызов такси посреди ночи был не таким уж привычным делом. Шофер пожал нам руки и представился – как если бы был капитаном “Куин Мэри”.
– Очень приятно, Димитр Соколов.
– Неужели вы тот самый мотоциклист-чемпион?
– Ну да, – скромно ответил он. – Экс-чемпион. Куда ехать?
Я объяснил ему, что несколько часов назад стал отцом и теперь не знаю, куда податься.
– А я знаю! Мы поедем в мой гараж, где у меня стоит отличная домашняя сливовица. По десять левов за бутылку.