•
Ветра и дожди стерли летние безумства. Затерся и скандал, вызванный моим дерзким поведением. Наступил золотой осенний день Веры, Надежды, Любви и мудрой их матери Софии. На мои именины пришел сам мудрый король Добри вместе с моими преторианскими братьями. Компанию оживляло и присутствие трех моих двоюродных сестер, посвятивших себя музыке. Мы говорили об Эренбурге, Дудинцеве и Леониде Мартынове.
Я уже никого не ждал, когда в дверь позвонили. Я открыл. Это оказалась Дора. Я смотрел на нее в оцепенении, как герой немого кино. У нее была новая стрижка “а-ля каскад”. Выглядела она очень элегантно. С порога Дора протянула мне бутылку шерри-бренди. Меня никто никогда не баловал ни подобным напитком, ни таким опьяняющим сюрпризом…
Когда в и часов художница решила, что ей пора, я бросил остальных гостей и вышел вместе с ней. Сначала я проводил ее до остановки. Потом вместе с ней сел в трамвай. И наконец мы доехали до ее дома. Она протестовала, но не сильно. А жила она далеко-далеко, на бульваре Клемента Готвальда, напротив бывшей немецкой школы.
В Павлово я вернулся после полуночи. Моя душа ликовала. Несмотря на то что мне не досталось ни одного серьезного поцелуя, у меня были ее телефон и адрес. Я стоял на пороге.
Дома все спали среди хаоса, оставшегося от именин. Я налил себе бокал шерри-бренди и погрузился в царство снов, которые впервые ничем не отличались от действительности…
Начало октября выдалось солнечным и теплым. Моя следующая встреча с Дорой была назначена на дневное время, мы договорились встретиться у аптеки на Орловом мосту. Она опоздала. Я узнал ее издалека. Она совсем не спешила. Как будто решала в уме, что ей делать. Я решил сыграть роль нетерпеливого ухажера:
– Я жду уже десять минут.
– Обычно я опаздываю сильнее.
Мое предложение пойти в кафе-кондитерскую “Савой” было принято. Я долго его обдумывал. “Савой” тогда все еще оставался старым, аристократическим заведением, посещаемым известными художниками.
Чтобы разжиться деньгами, я стащил две книги из библиотеки моего дяди, Железного Человека, и продал их одному профессору марксизма. Это были коминтерновские брошюры, напечатанные на папиросной бумаге и вывезенные некогда по конспиративным каналам. (Сейчас я жалею лишь об одной из них – о “Палачах” (Les bourreaux) Анри Барбюса.) На всякий случай я прихватил также и серебряные часы “Омега”, принадлежавшие моему отцу. Раньше врачи носили такие вот дорогие роскошные часы, по которым они считали пульс своих пациентов, будто фиксируя ритм больной вселенной. Если бы мой отец мог сейчас измерить мой пульс, он бы несомненно испугался. В этот час “Савой” почти пустовал. Какой-то старичок с посеребренной тростью дремал, как воспоминание о временах “нашей итальянки” – болгарской царицы Джованны Савойской. В солнечной тишине зала из открытых окон доносилось легкое постукивание: это падали на желтую брусчатку бульвара Царя-Освободителя зеленые колючие каштаны. К нам тут же подошел официант, выросший из-за блестящей никелированной барной стойки. На вопрос, что мы будем пить, Дора небрежно ответила:
– Шоколадный коньяк.
Черт побери! Что это еще за шерри-бренди и шоколадные коньяки?! Во сколько мне обойдутся эти аристократические напитки?! – разволновался я, но хладнокровно заказал:
– Один шоколадный и один обычный коньяк. Большие!
Дора вынула портсигар с видом старой Праги.
– Кто тебе его подарил? – спросил я в том стиле, который только что выбрал.
– Не твое дело. Но я тебе отвечу. Мне привез его дядя Петя.
Вскоре я уже знал, что речь идет о композиторе Петко Стайкове – друге их семьи.
Я заранее подготовил Доре сюрприз. Мне хотелось подарить ей альбом для этюдов в блестящей пластиковой обложке и шариковую ручку. Это был подарок мне на именины от моих двоюродных сестер. Пластик и шариковые ручки были тогда последним писком научно-технической моды. Но Дора категорически отказалась принять мой дар. А поскольку я не знал, как отреагировать, то только пробурчал:
– Ну и ладно. Нарисуй мне тогда что-нибудь на память.
Она улыбнулась:
– А почему бы тогда и тебе не написать мне стихотворение?
Я притворился, что принимаю предложение, и написал: “Я тебя люблю”. Сначала художница как будто испугалась.
Схватила альбом и зачеркнула мои слова. Но тут же успокоилась:
– Я просила написать мне стихотворение, а не эту глупость.
– Вот возьми сама и напиши, раз думаешь, что это так просто.
Она взяла ручку и тут же вывела:
Что это за начало,
что за ужасный тон?
Поэтам не пристало
использовать шаблон.
– Ну ты даешь! Прямо сейчас сочинила?
– Не думаешь ли ты, что я хожу со стихотворными заготовками?
– Тогда ты феномен. Ну-ка напиши что-нибудь еще.
– О чем?
– Да о чем хочешь… Например, о своей кошке Алисе.
И в альбоме появился еще один экспромт:
Алиса, Алиса,
живое вдохновение.
Тебе я посвятила
свое стихотворение.
Сыграв в эту поэтическую игру и красиво мне улыбнувшись, любовь снова отошла от меня.
Денег в ресторане мне хватило. Я медленно-медленно, точно исполняя суеверный обряд, магический танец-заклинание, ритуал японского чаепития, проводил художницу до дома. В темноте возле ее двери мы проговорили еще два часа. И это было все, что мне удалось украсть у мгновения.
Во время наших следующих встреч, которые незаметно для нас стали ежедневными, я почувствовал, что голос разума начинает раздражать меня, как звуки неверной гаммы. На улице холодало, но я все дольше и дольше задерживал Дору на лавочке. Нас засыпал первый снежок. Я нарочно ждал, когда уйдет последний трамвай, чтобы демонстративно опоздать на него, чтобы показать, что для меня важнее не пропустить последний поцелуй. А потом я часами брел пешком домой. Мне было холодно. Я забегал в телефонные будки, чтобы передохнуть от ветра. Как будто хотел позвонить сам себе. Но вместо телефонного диска я крутил-вертел прошлое. И сочинял будущее.
И удалялся от настоящего. Я чувствовал, как близкие люди, друзья пытаются помочь мне, отрезвить, вразумить, спасти. Но уже и это отдалялось от меня… Я с удовольствием забывал их.
Я позабыл даже об университете. И вот однажды ко мне домой пришел взволнованный верный друг Сашо Кулеков. Он-то и рассказал мне, что декану предложили меня исключить. Некая прилежная однокурсница всполошилась – почему, мол, Левчеву разрешено свободное посещение лекций. И меня вызвали в факультетский комитет комсомола…
Николай Ганчев, будущий профессор, будущий ректор университета, будущий национал-демократ (неужели такие действительно существуют?), был в то время секретарем факультетского комитета. Он дружелюбно сообщил, что мне грозит исключение из всех организаций. Беды, казалось, было не избежать.
Но меня спас Тодор Боров. Он пошел к декану и заявил, что уволится, если меня исключат. Я, конечно, сразу же узнал об этом, хотя мой профессор и не желал огласки. Эту историю он рассказал мне только четыре десятилетия спустя, за несколько дней до смерти. Мы сидели вдвоем перед двумя бокалами ледяного вина “Лакрима кристи”. Третьим в нашей компании был магнитофон. Разговор оказался долгим. Мы будто освобождались от всего, что не пригодится в пути. Словно испытатели воздушных шаров, мы выбрасывали из своих корзин балласт и поднимались в какое-то невиданное небо. Я расспрашивал его о тайных силах, он же хотел меня приободрить. Его рассудок был незамутненным и острым, как алмаз для вырезания стеклянных куполов и клеток. Это была его последняя лекция по духовному благородству. Потом его аэростат внезапно дрогнул и вознесся в другие миры…